Шрифт:
Закладка:
VII. Дерьмо
Глава о дерьме должна тут быть обязательно, каким бы диссонансом она не выглядела. Буча была не только запытана и расстреляна. Буча была загажена — так, чтобы дальнейшая жизнь тут стала возможна только для людей, преодолевших омерзение и брезгливость.
Философ Александр Филоненко мне рассказывал о факте, поразившем его едва ли не более всех бучанских зверств: в домах, занятых российскими военными, загажено было все, кроме собственно уборных. Вероятно, пояснил Филоненко, эти уборные казались российским военным слишком чистыми, сияющими, — чтобы вот так запросто отправлять там естественные надобности.
Обычно на войне очень много дерьма, об этом точнее других написал Оруэлл: «Иногда вы, сами того не желая, вдруг понимали, что чувствуют бывшие владельцы этих усадеб — фашисты — при виде того, как здесь хозяйничают бойцы ополчения. В Ла Гранхе все пустующие комнаты были превращены в уборные — кошмарное месиво из обломков мебели и экскрементов. В примыкавшей к дому маленькой церкви, стены которой были изрешечены пулями, кал лежал сплошным толстым слоем. Тошнотворная свалка ржавых консервных банок, грязи, лошадиного навоза и разложившейся пищи украшала большой внутренний двор, где повара раздавали еду... Здесь никогда не знали, что такое уборная или канализация какого-либо рода; в результате теперь не оставалось ни одного клочка земли, по которому можно было бы пройти, не глядя с опаской под ноги. Церковь уже давно использовали в качестве уборной, загадили и поля на сотни метров вокруг. Первые два месяца войны навсегда связаны в моей памяти с холодными сжатыми полями, покрытыми по краям коркой человеческих испражнений».
О сакральном, без преувеличения, отношении русских к дерьму тоже написано достаточно. Вот Андрей Синявский («Река и песня», 1984) — один из величайших знатоков русской литературы и русского характера: «Где только не испражняется русский человек! На улице, в подворотне, в сквере, в телефонной будке, в подъезде. Есть какая-то запятая в причудливой нашей натуре, толкающая пренебрегать удобствами цивилизации и непринужденно, весело справлять свои нужды, невзирая на страх быть застигнутым с поличным — в парке, в бане, в кинотеатре, на подножке трамвая... Однако ничто у нас на Руси так не загажено, как „памятники народного зодчества“, охраняемые властями от церковного беззакония — до особых распоряжений. Пустынное место, что ли, располагает к интимности? Что же еще делать в пустоте одинокому человеку? Скинет штаны, почувствует себя на минуту Вольтером и — бежать. И не просто дурь или дикость. Напротив. Чувствуется упорная воля в борьбе с врагом и наша страсть к доказательствам на практике, что материя первична, а человеческий разум — бесстрашен. Любит, ох и любит же риск русская удалая душа. И сколько тут смелой выдумки, неистощимой изобретательности! В соборе XIII столетия мне посчастливилось обнаружить кокетливый след одного правдоискателя, оставившего аккуратную кучку под самым куполом, на головокружительной балке, перекинутой с угла на угол: ведь костей не соберешь... Какую идею фикс и решимость нужно держать за поясом, чтобы туда забраться, балансируя, рискуя жизнью?..»
Но еще раньше Синявского — правда, не так талантливо — на эту тему высказался советский классик Горький, ни много ни мало в очерке о Ленине:
Мне отвратительно памятен такой факт: в 19-м году, в Петербурге, был съезд «деревенской бедноты». Из северных губерний России явилось несколько тысяч крестьян, и сотни их были помещены в Зимнем дворце Романовых. Когда съезд кончился и эти люди уехали, то оказалось, что они не только все ванны дворца, но и огромное количество ценнейших севрских, саксонских и восточных ваз загадили, употребляя их в качестве ночных горшков. Это было сделано не по силе нужды, — уборные дворца оказались в порядке, водопровод действовал. Нет, это хулиганство было выражением желания испортить, опорочить красивые вещи. За время двух революций и войны я сотни раз наблюдал это темное, мстительное стремление людей ломать, искажать, осмеивать, порочить прекрасное.
То есть в сортирах, видимо, они не гадили — слишком было красиво, стыдно срать в такой роскоши, да еще и не на корточках.
Станислав Лем в письме к своему переводчику (опубликовано в сборнике «Сопротивление материи», 2002) тоже подмечал эту особенность русского сознания — на примере воинов-освободителей: «Никакие животные не демонстрируют подобной, так сказать, ФЕКАЛЬНОЙ ФИКСАЦИИ, которую демонстрировали россияне, забивая и наполняя своими экскрементами разгромленные салоны, госпитальные палаты, биде, клозеты, гадя на книги, ковры, алтари; это было обсирание всего мира, который они теперь МОГЛИ, какая же это радость (!), сравнять с землей, стереть в порошок, обосрать, а ко всему еще и изнасиловать и убить (они насиловали женщин после родов, женщин после тяжелых операций, насиловали женщин, которые лежали в лужах крови, насиловали и срали). А кроме того, они ДОЛЖНЫ БЫЛИ воровать наручные часы, и какой-то их ничтожный замухрышка-солдафон не имел уже на это шансов среди немцев в госпитале, потому что его предшественники забрали все, что можно было забрать, он расплакался от обиды и в то же время кричал, что если немедленно не достанет НАРУЧНЫХ ЧАСОВ, то застрелит трех первых встречных». Лем объяснял эту особенность — как и все поведение русских в целом — тем, что это люди «с отсеченными ценностями». «Измена ближнему, выдача на муки друзей, ложь на каждом шагу, жизнь в фальши от колыбели до могилы, попрание традиционных ценностей культуры и бетонирование определенных формальных аспектов этой культуры; ведь ясно, что это изнасилование, мордование и обсирание является одной стороной монеты, а другая ее сторона — это советское пуританство, викторианство, „отечественность“, „патриотизм“, „коммунистическая нравственность“ и т. д.» В 2002 году все это называлось русофобией, сегодня же выглядит как весьма деликатная констатация очевидного.
Буча была загажена вся, прицельно, с наслаждением. Оккупантов не смущало то, что они гадят рядом с собственными спальными помещениями. В том, чтобы засрать Бучу, был принципиальный, отмеченный Синявским вызов: это был сакральный акт — ворваться и загадить все, кроме тех мест, которые к этому предназначены. Когда я заканчивал эту книгу, пришло сообщение из освобожденного от российских оккупантов поселка Богородичное в Донецкой области (от Изюма оно примерно в сорока километрах): «Убегали так, что оставили даже недоваренные макароны на плите. И говно. Горы говна. Они гадили повсюду — в школе, где жили, в домах и даже в церкви местного монастыря. Здесь они устроили туалет прямо за алтарем».