Шрифт:
Закладка:
Несколько мгновений отец Антонио и молодой человек безмолвствовали, пока наконец монах не нарушил молчание:
– Ты говорил мне, сын мой, будто в сердце твоем поселилась тревога оттого, что ты ощущаешь себя скорее римлянином, чем христианином, и по временам сомневаешься, точно ли церковь земная есть нечто иное, нежели химера и дым. Но воззри окрест. Кто те люди, кто те великие множества, что возносят хвалу Господу и непрерывно молятся в этом храме, возвысившемся в небесах, над суетой мирской? Это люди, которые пришли от великой скорби; они омыли одежды свои и убелили одежды свои Кровию Агнца[104]. Они не вели войны, не разоряли, не грабили, не опустошали, не запечатлели повесть о своих триумфах кровью и избиением невинных. Однако они давали приют бедным, кормили и поили сирот и продавали себя в рабство, дабы выкупить своих братьев во Христе. Среди них много сыщется чистых жен, что укрывали святых, взращивали детей, вели жизнь благочестивую и молитвенную. Среди них много сыщется мучеников, отдавших жизнь свою ради свидетельства о Христе. А в древнем Риме не было ни таких церквей, ни таких святых.
– Что ж, верно одно, – отвечал Агостино. – Если такова Истинная Церковь, то ни папа, ни кардиналы наших дней никак к ней не причастны, ибо это именно они ведут войны, грабят и разоряют, притесняют вдовиц и сирот и лицемерно, лишь для вида, творят молитвы. Неужели хоть один из них продаст себя в рабство из христианской любви к ближним?! Напротив, они тщатся поработить весь мир!
– Здесь мы наблюдаем печальный упадок веры Христовой, который оплакивал наш учитель, – вздохнул монах. – Ах, если бы епископы церкви нашей походили на смелого святого Амвросия, уповавшего единственно на веру и молитву и выказывавшего нераскаявшемуся императору почтения не больше, чем последнему рабу, то церковь обрела бы свое подлинное основание и воссияла бы во славе! А именно таков мой наставник. Ни разу не убоялся он ни короля, ни принца, когда рек истинное слово Божие. Если бы ты слышал, какую прямоту и бесстрашие проявил он, отказавшись отпустить грехи Лоренцо Медичи на смертном одре, пока тот не возместит ущерб бедным и не вернет Флоренции отобранные права и свободы!
– А я-то думал, – саркастически заметил молодой человек, – что отпущение грехов могло обойтись Лоренцо Великолепному куда дешевле. Куда же делись все епископы в подвластных ему землях, если ему пришлось послать за Джироламо Савонаролой?
– Ничего удивительного, сын мой, – отвечал монах. – Если есть на свете человек, не страшащийся ни герцога, ни императора, но одного лишь Бога, то герцоги и императоры, чтобы услышать хотя бы одно доброе слово из его уст, готовы будут отдать больше, чем за молитвы десятка обычных священников.
– Полагаю, для сильных мира сего это что-то вроде редкостной рукописи или единственной в своем роде драгоценности: эти virtuosi[105] не успокоятся, пока его не заполучат. Они всегда страстно жаждут того, что от них ускользает.
– Лоренцо всегда пытался добиться расположения нашего настоятеля, – проговорил монах. – Часто приходил он погулять в наших садах, разумеется ожидая, что тот поспешит ему навстречу с приветственными льстивыми речами, и братья, запыхавшись, бросались к нему в келью, наперебой крича: «Отец, Лоренцо прохаживается в саду!» – «Пусть пожалует», – отвечал настоятель с любезной улыбкой. «Но, отец, вы не спуститесь к нему?» – «А он спрашивал обо мне?» – «Нет». – «Что ж, тогда не будем прерывать его размышления», – неизменно отвечал он и углублялся в чтение, ибо пуще всего на свете опасался преисполниться подобострастия к князьям и принцам, а не страха Божьего, то есть уподобиться всему остальному миру.
– А оттого, что не пожелал заискивать перед князьями и принцами, он теперь будет растоптан и убит. Защитит ли его Господь, на которого возлагает он единственное свое упование?
Монах подчеркнутым жестом воздел руку, указывая вверх, на статуи славных святых, возвышавшихся высоко над ними и до сих пор словно излучающих розовое сияние, хотя на весь город, раскинувшийся внизу, уже пали тени сумерек.
– Сын мой, – промолвил монах, – Истинная Церковь одерживает победы не во времени, но в вечности. Сколь многие из наших братьев по вере были побеждены на земле, чтобы восторжествовать на небесах! Что говорит апостол? «Иные же замучены были, не приняв освобождения, дабы получить лучшее воскресение»[106].
– Но увы, – сокрушался Агостино, – неужели нам не суждено увидеть истинное торжество веры здесь, на земле? Боюсь, его благородное имя будет вписано кровью в мартиролог, как и имена многих других, слишком добродетельных для этого презренного мира. Неужели мы не можем спасти его?
– Но как? Ты слышал какие-нибудь новости? – с жаром откликнулся монах. – Ты виделся со своим дядей?
– Пока нет: он уехал в свою загородную виллу, как сказали его слуги. Когда мимо проезжал герцогский двор, я заметил в его свите своего кузена и успел перемолвиться с ним несколькими словами, и он, если я подожду его здесь, обещал мне прийти, как только повелитель соблаговолит отпустить его. Когда он явится, нам лучше поговорить с ним с глазу на глаз.
– Я удалюсь на южную сторону, – сказал монах, – и там буду ожидать конца вашей беседы.
С этими словами он пересек площадку, на которой они стояли, и, спустившись по белым мраморным ступеням, вскоре потерялся из виду в обильных «зарослях» причудливой резьбы, напоминающей узоры инея на зимнем окне.
Не успел он исчезнуть, как послышались шаги, приближающиеся по мраморной лестнице с другой стороны, и чей-то голос, напевающий модную придворную песенку.
На площадке показался молодой человек лет двадцати пяти, одетый со всей роскошью, пышностью и яркостью, какую тогдашняя мода дозволяла юному щеголю. Его короткий плащ пурпурного бархата был лихо накинут на одно плечо, открывая колет янтарного атласа, богато расшитый золотом и речным жемчугом. Длинные белые перья, ниспадающие со шляпы, удерживались большим брильянтовым аграфом, сверкающим, словно звезда, в вечерних