Шрифт:
Закладка:
Я приостановил лошадь, дормез быстро проехал мимо меня, и за ним проехала вся компания.
Я долго смотрел ему вслед, смотрел на пыль, поднимавшуюся за ним, прислушивался к голосам, среди которых мне чудилось рыдание моей милой, дорогой, ненаглядной…
Затем дико, сквозь надоедные слезы, оглянулся кругом на сверкающие снегом верхушки гор и на серую, пыльную зелень, на яркое солнце и темно-синее небо, повернул лошадь и начал ее бить из всей силы нагайкой.
Конь был добрый, карабахский; он приложил уши, закусил удила и полетел как бешеный.
В несколько минут я доскакал до крепости, до своей сакли, бросил взмыленного коня денщику и вошел к себе.
Внутри меня все точно одеревенело.
Среди кавказской боевой жизни я привык уже ко всяким неожиданностям, но такого удара я еще не испытывал.
Казалось мне, все, вся душа была разбита, и все-таки я чувствовал, сознавал всю силу подвига этой девушки.
Это не те подвиги, которые творим мы в горячке крови, озлобленные, не помня себя, бросаясь в сечу. Нет, это был подвиг разумный, сознательный. Она вынула, вырезала своей рукой свое собственное, бедное сердце и решилась спасти и себя, и меня.
Но она одного не рассчитала, перенесу ли я то, чем она меня угостила.
И я достал со стенки черкесский длинный пистолет, оправленный в серебро и бирюзу, забил в него черкесскую пулю, осмотрел курок, насыпал пороху и уставил дуло в грудь немного поправке левого соска.
XCVI
– Где он? Там?
– Сюда пожалуйте, ваше благородие!
И дверь отворилась (я забыл запереть ее).
Вошел человек, еще довольно молодой, высокий, плечистый, в синих очках, с большим лбом, большими усами и бакенбардами, в сером резинковом макинтоше.
– Узнаете меня? – спросил он, подойдя ко мне. – Нет? Не узнал!
И он быстро сбросил макинтош на турецкий диван, бросил на него широкополую мягкую шляпу и очутился в летнем сером люстриновом сюртуке.
Затем он вынул большой батистовый платок и с наслажденьем начал обтирать лицо, бакенбарды и шею, проговорив:
– Этакая непотребная пылища у вас!.. Так не узнал? Старого-то товарища? – И он сел на диван прямо против меня. – Усы, бакенбарды отрастил, синие очки надел. Это чтобы снег на ваших проклятых горах не портил глаз. А? Не узнал? Серьчукова-то? Не узнал… Стыдно!
– Серьчуков! – вскричал я. – Неужели это ты?
– Я самый – Петр Сергеев Серьчуков сын.
Это был медик, бывший студент К… университета. Он был старше меня по крайней мере пятью годами и целыми тремя курсами, так что я застал его в университете уже на третьем курсе.
Он меня лечил от некоторой негласной болезни, и целый год мы с ним были очень коротки.
Мы обнялись и расцеловались.
– Что это ты, пистолет осматривал? – спросил он, смотря на меня.
– Д-да… осматривал.
– Да что ты какой кислый? – спросил он, смотря на меня подозрительно. – И глаза красные… Это от пыли, или от солнца, или… Не хочешь ли я тебе aqualauro-cerasi закачу, а не то валерьяшки хватим… guttas quinque decern… у меня есть с собой.
Я махнул рукой и закусил нижнюю губу; но слезы невольно побежали из глаз.
– Бэ-э! М-э-э-э! – заблеял Серьчуков. – Это, брат, бараний язык. Я ему не обучался. А ты лучше объяснись обстоятельно, в чем кручина лютая.
И он своей крепкой и сильной рукой схватил меня за руку, потянул, посадил подле себя на диван и обнял.
– Ну, поведай твою тайну, ибо на свете нет ничего тайного, что бы не сделалось явным. Эй, ты! Ваше благородие, как у тебя денщика-то зовут? Эй, пигалица кавказская!
Я быстро утер глаза и кликнул денщика.
– Ну, казенный инструмент, слушай! Ступай к нам и спроси у нашего крепостного инструмента Ивана мою походную аптечку. Скажи, что дохтур прислал.
– Слушаю, ваше благородие.
И он, повернувшись налево кругом, отправился.
XCVII
– Ну рассказывай же: «Чем тебя я огорчила?» – обратился он ко мне. – Но только первоначально дай чем-нибудь промочить горло… смерть пересохло! И всего лучше: нет ли у тебя водочки? Какого-нибудь этакого шнапсику или просто православного сильвупле?
– Коли хочешь, так кахетинское есть, а водки нет.
– Ну, давай и кахетинского, ничего, освежимся.
Я превратился в денщика и достал из шкафчика бутылку и два стакана.
– Вот этак-то приличнее будет, – сказал он, – наливая стаканы мне и себе. – Давай, за мой приезд и твое огорчение! Хлопнем по-старинному!
Мы чокнулись.
Стакан вина натощак ударил мне в голову, и все сердце покрылось каким-то кисло-сладким туманом.
Я рассказал ему всю историю моей любви, затем моего ареста и нашей разлуки с Леной.
Он внимательно слушал, курил сигару и во время рассказа выпил почти один всю бутылку. Попросил еще. Я вынул другую бутылку.
– Так, значит, бросила тебя… Ну, брат скажу тебе, что у бабья бывает много разных капризов и прихотей, но такого не встречал… Вот не видал! А это, знаешь ли, хорошо! Она, знаешь ли, того, с характером. На нее можно, брат, положиться… вот что хорошо!
Он, очевидно, несколько опьянел.
– А вот ты попробовал бы возиться с такой бабенкой, с какой я теперь вожусь, так ты бы того… не сладил!
– Да и я хотел было стреляться… Тяжело, ужасно тяжело!
– Стреляться-то? Правда, брат, правда! Тяжело! И оставь ты эту глупость,