Шрифт:
Закладка:
В «Братьях Карамазовых» Коля Красоткин, холодея от собственной смелости, заявляет:
«– Я совсем не желаю попасть в лапки Третьего отделения и брать уроки у Цепного моста.
Будешь помнить зданиеУ Цепного моста!»Юный Красоткин цитирует стихотворение неизвестного автора:
«Вот хоть у ТимашеваВысекут пребольно…»А. Е. Тимашёв в 1856-м сменит Дубельта на его посту. Герои «Братьев Карамазовых», живущие в относительно либеральную эпоху Александра II, подвержены всё тем же хроническим русским фобиям.
Конечно, книга П. Гримма не понравилась Достоевскому. Но она «пригодилась» ему – так же, впрочем, как всё остальное: все впечатления бытия.
Он оставил своё намерение – протестовать против инсинуаций. Но и Николай Кашкин, если б вдруг каким-нибудь чудом ему попалась в руки газета «Насьональ», тоже не смог бы опровергнуть её публично.
«Но с царём опасно вздорить…»
Чем же, однако, если верить автору пришедшего «из России» письма, захотел порадовать Кашкина самодержавный монарх, который далеко не всегда отличался ласковостью приёма? Газета «Насьональ» спешит воспроизвести августейшую речь: «Вы молоды, г-н Кашкин, и у вас есть ещё одно, лучшее оправдание, – сказал ему великодушный император, – под прикрытием политики вы хотели, как я подозреваю, удовлетворить своё желание мести за осуждение вашего отца. Власть, которая держит его в Сибири, не может быть законной в глазах хорошего сына, и я способен понять опрометчивый порыв, который отдал вас на мою милость. Я не стану поэтому злоупотреблять ужасной властью, которую я имею над вашей судьбой, и если ваше раскаяние подскажет вам признания, которые дали бы мне право даровать вам полное прощение – если вы сообщите подробности заговора, – все может быть забыто и т. д.».
Император Николай I в санях на набережной Невы.
С рисунка Тимме, сделанного с картины Сверчкова
Надо отдать должное изобразительному таланту автора (или авторов) таинственного «письма из России». Император Николай Павлович трактован ими в качестве тонкого сердцеведа, готового по-отечески вникнуть в те побудительные мотивы, которыми руководствовался его неопытный собеседник. Странно, однако, что государь не сулит вернуть при этом Кашкина-старшего «из Сибири».
Пускай такое свидание никогда не имело места и велеречивый императорский монолог сочинён от первого до последнего слова. Но, признаться, нечто чрезвычайно знакомое чудится нам в указанной сцене.
Вспомним: член Следственной комиссии генерал-адъютант Яков Иванович Ростовцев предлагает молодому, но уже известному литератору Фёдору Достоевскому монаршее прощение. Он обращается к автору «Бедных людей» прямо от лица государя и не может скрыть своего возмущения, когда получает отказ.
Отозвалось ли хоть в малой мере реальное происшествие с Достоевским (если, конечно, оно было реальным) в той уже бесспорно фантастической пьесе, которая каким-то непостижимым образом попала на страницы французской печати? Или г-ну Кашкину тоже делались аналогичные предложения – если и не от царского имени, то, может быть, по почину какого-то высокопоставленного лица? (Вспомним об его аристократических связях.) Конечно, ставки в этой игре были не столь высоки: Кашкин всё же не та фигура, которую «знает император» и – что тоже существенно – «уважает Лейхтенберг». И в возможных попытках (не исключающих элементов шантажа) склонить юношу к откровенности и тем самым отделить от участи остальных можно уловить отголоски другой, более правдоподобной истории.
Но всё это остаётся пока в области предположений. Ибо у нас (кроме туманной ссылки на пришедшее «не по почте» письмо) нет никаких указаний на те источники, откуда газета «Насьональ» черпает свою бесподобную информацию.
Но чем же завершился разговор в кабинете царя?
«Государь, – прервал его г-н Кашкин, – не продолжайте далее и прежде всего оставьте ваше заблуждение. В нашей семье осуждение моего отца рассматривается как почетная ему награда. Касательно же до меня лично, я не думаю, что смог бы каким-либо из деяний умножить славу нашего имени, кроме как содействием истреблению вашего рода и вашей позорной власти».
Это, конечно, чистейшая шиллеровщина. Но у русской исторической драмы свои законы. За всё время существования дома Романовых ни один из противников власти не позволял себе разговаривать с нею в подобном тоне. Даже самые неустрашимые из героев 14 декабря не отваживались в своих объяснениях с государем на столь дерзкие речи. Тем меньше оснований полагать, что на это решились бы деятели 1849 года, будь они допущены пред царские очи. Они не были настолько безумны, чтобы замыслить цареубийство (кроме бахвалившегося подобным намерением и, очевидно, уже тогда не совсем вменяемого Катенева), а тем паче признаваться в этом публично. И уж, конечно, «милый, образованный» Кашкин (с физиономией, как вынужден признать Антонелли, «говорящею в свою пользу») был способен на эти подвиги менее всех.
Французская газета предпочла завершить сцену в духе автора «Дон Карлоса» или раннего Виктора Гюго.
«Разговор происходил при свидетелях, у которых вырвался возглас ужаса, подлинного или притворного. Император сделал вид, что это его нисколько не взволновало. “Этот молодой человек безумец – он заслуживает не темницы, но сумасшедшего дома”. В самом деле, именно в сумасшедший дом Кашкин и был отправлен»[308].
И опять романтическая фантазия мешается с малыми осколками правды. Мотив безумия однажды уже был разыгран правительством: чаадаевская история хорошо запомнилась всем. Но и из нынешних – тех, кого схватили весной 1849-го, трое и впрямь повредятся в уме.
Бесполезно гадать, кто был информатором парижской редакции и откуда ему известны все эти волнительные подробности. (Не доставлено ли упомянутое письмо с дипломатической почтой?) Во всяком случае, это корреспондент из России, хотя, возможно, и иностранец. Подчёркнутая театральность сюжета и достаточная его отдалённость от подлинного хода событий как будто бы свидетельствуют в пользу такого предположения. С другой стороны, возникает законный вопрос: из какого российского первоисточника дипломатический агент в Петербурге черпал свои любопытные сведения?
Но из каких сомнительных кладовых извлекал свою развесистую клюкву осведомлённый Пауль Гримм? И хотя газетный отчёт сильно отличается от жанра исторического романа, надо признать, что в обоих случаях сработал один и тот же подход. Отсутствие информации из России подвигает западное сознание на восприятие мифов: реальные обстоятельства приносятся в жертву жгучему интересу к «тайнам царского двора».
(Этот интерес имеет некоторое типологическое сходство с теми усиленными историко-эротическими дознаниями, которые предпринимаются в наши дни. «Чтобы превратиться в пошляка, – говорит В. Набоков, – крестьянину нужно перебраться в город». Можно сказать, массовый переезд уже завершён. Очередь в спальню сегодня куда длиннее, чем в кабинет. Фантазия Пауля Гримма меркнет перед «концептами», которыми нас хотят просветить.)
Впрочем, русское правительство никак не откликнулось на инсинуации газеты «Насьональ». Для него было важно, что в европейских изданиях появилась официальная версия случившегося. И, следовательно, – укоренена мысль о ничтожности заговора и политической маргинальности заговорщиков. (Хотя в то же время карательная акция в Петербурге подавалась именно как мера по пресечению