Шрифт:
Закладка:
У вас, однако, было достаточно времени, чтобы понять, что в деревне Киноварь не зреет для вас сладкий плод неразгаданной тайны, ибо все фрукты уже давно сорваны с деревьев, и даже мумии винограда – засохшие и прихваченные первым заморозком, они становятся самыми сладкими – все до одной собраны в корзины, чего вы не смогли заметить, как и я, став узницей этой темницы. Только вы приходите сюда по собственной воле, движимые уже даже не долгом, гневом или низменным любопытством, хотя и их вы, должно быть, ощущаете, хотя бы из-за отсутствия другого места под солнцем, куда вы могли бы отправиться. Вы изо дня в день выгребали из глубин моего забвения камни, гравий и глину в поисках чистой руды, в то время как мир над вами изменился до неузнаваемости. И все, что вам удалось извлечь из меня, все равно в конечном итоге окажется фальшивым золотом.
Пока вы молчите, я слышу, как зимний ветер кружит в вершинах Интестини, Ла Вольпе и одинокой Верме. Потом он спускается ниже, по склонам над Тимори, куда мы не гоним овец на весенние пастбища и где мы не рубим деревья на дрова, потому что – как вам скажут старцы – стволы там под топорами истекают живой кровью, а в дыме костров, над которыми мы печем лепешки из пресного теста, слышны голоса павших, не дождавшихся похорон и слез над могилой. Не верьте, однако, что стоит забраться так далеко, куда целых полтора дня пути по крутой тропинке вдоль берега Тимори, что каждую весну поднимается и рвет берега, забирая с собой целые хозяйства, полные скота, шумные дома, храмы на скалах и пастушьи хижины, словно все еще пытается выплюнуть и извергнуть все изуродованные тела, брошенные когда-то в ее течение. Нет, синьор, чтобы узнать правду, недостаточно заглянуть в одну из заброшенных шахт, а они в это время года, влажные и вспухшие от зимней сырости, подобны устам прокаженного – щерятся прохожему зубастыми опорами, лесами и разбитыми механизмами. Внутри слышится непрекращающийся приглушенный гул, словно сорванные коловороты продолжают нанизывать на колеса цепи и ведра с выработкой. Где-то подо всем этим пересыпается песок, а вместе с ним красные зерна вермилиона, на которых, как говорят, написаны имена всех вермилиан, с тех пор как была вбита первая лопата в место, названное позже Интестини, поскольку, в сущности, оно является нутром мира, его желудком, кишечником и анальным отверстием и постоянно давит нас и переваривает вместе с кратковременной человеческой радостью и не менее мимолетным страданием. Если вы окажетесь достаточно упрямы, то найдете среди них и имя младшего из сыновей графа, того, которого как бы в предчувствии его дальнейшей судьбы назвали Корво, Вороном. Сегодня, синьор, я слишком устала, чтобы отрицать, и я расскажу вам все, что вы так давно хотели услышать.
Да, синьор, добровольно, без каких-либо кусачек, зажимов и винтов, я расскажу вам, как в ночь, когда убили дракона и нашу мать, я заключила со своими братьями, Вироне и Сальво, злодейский заговор: мы обещали друг другу, что мы добьемся упадка Интестини и гибели всех, кто нас позорно предал: начиная с нашего дяди Ландольфо и его двух братьев, включая старейшин, пособников и поджигателей этого ужасного злодеяния, заканчивая кланом обычных вермилиан, которые высыпали на склоны Сеполькро с кирками, топорами и лопатами, а также старого пристава, графа и герцога. Все виноваты если не в бессердечии, то в трусости, закостенелости и, наконец, в молчании.
Мы втроем заключили договор и запечатали его кровью, хотя и не своей. Я помню, синьор, что в ту ночь дождь не успевал смывать сукровицу с листьев, и стоит мне закрыть глаза, я чувствую в носу сладковатую, отвратительную вонь кровавого мяса, рвоты и помета, из которых, как справедливо замечают монахи в сандалиях, состоит наша жизнь. Но тот же дождь заглушил эхо шагов, когда мы бежали с Сеполькро, низко сгибаясь под кустами. Я несла брата Сальво на спине, пыхтя и всхлипывая от боли под его тяжестью, а Вироне цеплялся за мою рубашку, которая была окровавленной и мокрой, как и все остальное. И я не знаю, как нам удалось добраться до калитки замка той ночью. Помню только, что мы все втроем дрожали от страшного холода. Старый пристав плакал и не мог сказать ни слова, когда я сажала своих братьев в телеги комедиантов, укрывая каждого из них отдельно ворохом изношенных шкур, войлоков и одеял. Что еще я могу вспомнить? Тряпье пахло грязью и влажной собачьей шерстью, а со стороны деревни Киноварь доносились лай и вой, так что я не успела объяснить братьям, что сейчас происходит. Может, я что-то шептала, не помню. Или, возможно, слова были вовсе не нужны, достаточно было этих окровавленных листьев, которые прилипли к щекам словно навечно.
А потом, мой добрый синьор, я отправила своих братьев в мир, и произошло все остальное, что, впрочем, не имеет значения, как и для вас неважны все те дни, что прошли между моментом, когда вас, голого и кричащего от бессильной злости и отчаяния, положили на каменный алтарь аббатства, и сегодняшней ночью, обмеренной вдоль и поперек скрипом пера по поверхности пергамента. Но даже если бы вы извели весь кувшин чернил, вы не сочли бы всех моих шагов с того момента, как убийство трактирщика Одорико изгнало меня из родной деревни. Я и сама не пыталась придать им направление, зная, что в конце концов мы с братьями окажемся вместе так же, как частицы вермилиона собираются вместе на каменном столе. И не стоит видеть в этом ни заговор, ни действие колдовских сил. Просто поверьте, что вермилион, текущий в наших жилах, имеет связь с той своей общей массой, зарытой под холмами Интестини, и стремится снова стать целым.
И это лишь первое из свойств вермилиона, о которых вам забыли упомянуть, когда на своих мулах в упряжке, украшенной колокольчиками, и в повозках, выстланных мягкими подушками, вы отправились к скале Верме, которая, по сути, знаменует конец пути. Потому что за Верме, покрытой хрупким слоем скал, прячется топкое болото драконьей крови, и мало кому удается выбраться из него. Вы, синьор, тоже покоритесь ему, хотя вы и сильнее падре Фелипе и более одержимы. Но когда вам велят уйти, каждая мелкая жилка и каждый сосуд вашего тела будет дрожать и гореть