Шрифт:
Закладка:
В 80‐е и в начале 90‐х, уже на пенсии, отец давал интервью и рассказывал в школах Сент-Луиса и окрестностей о том, что он пережил в годы Шоа. В одной газете написали: «Перед тем, как начать свое повествование на пятничном собрании в старшей школе Мелвилла, Гарри Ленга поблагодарил собравшихся за то, что дали ему возможность выступить. Но когда он закончил, сами ученики, некоторые со слезами на глазах, устроили Ленге овацию. Они столпились вокруг него, пожимали ему руку, обнимали и целовали»[113]. В эти годы я был далеко, а когда приезжал домой на Пейсах и на лето, отец рассказывал мне о своих встречах со школьниками, но никогда не показывал газетных статей или телевизионных интервью.
Бóльшую часть времени между двадцатью и тридцатью годами я провел в университете, а также много путешествовал по Северной Америке и Азии. Я бродил по самым глухим местам, ездил в одиночку автостопом, побуждаемый желанием сбежать от цивилизации и вкусить настоящей свободы, которая вообще‐то мне, американцу, была дана от рождения. На фотографиях я, счастливый, балансирую на вершине горы, неловко пытаюсь сидеть, скрестив ноги, в буддистском монастыре и смеюсь вместе с друзьями в Диснейленде. Но объектив фотоаппарата не мог уловить той легкой тени раздумий о Шоа, которая постоянно жила во мне. Я не обращал внимание на это чувство, не осознавал его, но именно оно гнало меня в путь, сопровождало в дороге и поджидало в конечном пункте.
Затем я начал карьеру корпоративного юриста и – так совпало – предпринял долгие и сложные исследования своих еврейских корней, что породило во мне желание подробнее расспросить отца. Я взял недельный отпуск, он приехал в Сан-Франциско и в моей квартире наговорил более тридцати часов.
Через пару лет отец заболел. Я женился и завел детей. Когда у папы пришлось отобрать ключи от автомобиля, а мама не могла больше обслуживать их двоих, оставаясь в пригороде Сент-Луиса, я перевез родителей в Израиль, где обитал тогда со своей семьей.
У отца началась деменция: мир воспоминаний растаял в его меланхолическом взгляде. Когда отец перестал говорить, я проигрывал ему пленки с его интервью. Иногда он бросал взгляд на свою сиделку и показывал пальцем на магнитофон, как будто говоря: «Вот кто я такой, вот каким я был». Он ушел из жизни в 2000 году и похоронен неподалеку от моего дома.
Компоновка и редактирование отцовских интервью для этой книги через пятнадцать лет после того, как они были записаны, стали для меня путешествием в самые глубины моих взаимоотношений с Шоа, переплетенных с нашими взаимоотношениями с отцом. Ежедневное погружение в детали и нюансы истории папы принесло мне внезапное осознание близости к нему, которое наступило только после того, как его не стало. Я глубоко признателен отцу за предоставленное мне право поделиться со своей семьей и широкой публикой этими воспоминаниями.
Пусть память о нем будет благословением для всех нас.
Приложение 1
Рассказы о религиозной строгости и твердой вере моего деда Михоэла прекрасно знакомы мне с детства, которое я провел в Сент-Луисе, штат Миссури, в 60‐е и 70‐е годы. Эти рассказы определили то, как я представлял себе Кожниц и хасидскую еврейскую жизнь, окружавшую моего отца в его детстве и ранней юности. Уже будучи взрослым и интервьюируя отца для этой книги, я с удивлением узнал, какие возможности открывались перед дедушкой Михоэлом в двадцать два года. Тогда, в 1908 году, он уже работал часовщиком и жил в Варшаве. У него были дяди в Соединенных Штатах. Его брат Пинхас переехал в Париж, а другой брат, Мейир, – в польский город Могельнице. Однако дед решил отправиться в Кожниц, чтобы быть ближе к Кожницкому ребе того поколения, и, оставшись там, испытал немало невзгод. Почему? Этот вопрос так и оставался без ответа, даже после того, как я записал воспоминания папы.
Он никогда не излагал историю и учение хасидского движения, не объяснял, что хасидская мудрость (хасидус) значила в жизни деда Михоэла, которого я никогда не видел. Мудрость и фольклор кожницкого хасидизма жили у отца в подсознании. Это была часть не передаваемой словами сущности его бытия, никак не связанная с его нерелигиозной жизнью в Америке. Она законсервировалась в нем, и он о ней никогда не говорил. Можно было заметить, как внезапно вспыхивала некая искра, когда отец и его брат Моррис (Мойше) проводили пасхальный седер в духе старой традиции. Однажды папа сказал мне, что еврейская идентичность так глубоко укоренилась в нем, что он думал, будто она сама собой передастся его детям. Он был удивлен, как мало мы ее восприняли.
С помощью сторонних источников (и с некоторым трепетом – из-за недостатка образования) я делаю попытку приоткрыть для читателя небольшое окно в ускользающий мир хасидской жизни, которой жил мой дедушка Михоэл. Этот мир служил религиозной и духовной основой его личности.
Кожниц был маленьким городком, окруженным лесами и хуторами, здесь отсутствовала всякая промышленность, кроме кожевенно-обувной. Он был знаменит среди хасидов, поскольку тут жил некогда святой ребе Исроэл Хопштейн (1737–1814), известный как Кожницкий Магид, и непрерывная линия его потомков поколениями служила в городе. Они именовались кожницкими ребе.
Кожницкий Магид был одним из «патриархов» – тех, кто в ходе хасидской революции распространял учение по Польше. Он был учеником ребе Элимелеха Лиженского и Межерицкого Магида, первого ученика Баала Шем Това, основателя хасидизма. Предание гласит, что ребе Элимелех Лиженский завещал свои сверхъестественные способности Люблинскому провидцу, а свое сердце – Кожницкому Магиду[114].
Многие опасались хасидского движения, считали его явной и непосредственной угрозой религии и полагали, что оно представляет собой погружение в мистическое, мессианское учение Шабтая Цви (1626–1676), внесшего разлад в еврейский мир в семнадцатом столетии. Цви был харизматическим и порою непоследовательным мистиком, которого в 1665 году провозгласил Машиахом (мессией) его последователь, Натан из Газы[115]. Вместе они превратили волну интереса к Лурианской каббале[116] в международное движение верующих, охватившее – в диаспоре – подавляющее большинство авторитетных раввинов и еврейские массы[117].
Отступничество Шабтая Цви и его переход в ислам в 1666 году под угрозой смерти со стороны турецкого султана «угрожало разрушить самые основы еврейской веры»[118] и погрузило еврейский мир в глубокое уныние.
Раввинский