Шрифт:
Закладка:
II
Когда Мельхиор пришел в себя, первым его побуждением было схватиться за подлокотник кресла, в котором он сидел перед телескопом, – естественный, невольный жест любого человека, который падал во сне. Мгновение спустя он осознал всю абсурдность своего порыва, ибо он вовсе не сидел в кресле, а окружавшая его обстановка ничем не походила на ночной балкон, где с ним случился странный приступ и откуда он, казалось, свалился в бездну и затерялся в ней.
Он стоял на дороге, вымощенной циклопическими плитами серого камня, – дороге, что убегала перед ним в бесконечность, исчезая вдали, среди туманных, потрясающих очертаний чужого мира. Вдоль дороги росли невысокие деревья с поникшими, словно в трауре, ветвями, с темной листвой и фиолетовыми плодами, а за ними ряд за рядом простирались нагромождения монументальных обелисков, бесчисленные террасы и купола колоссальных строений самых разнообразных форм, и этот лабиринт зданий в бесконечной перспективе тянулся прочь до неразличимого горизонта. С эбеново-пурпурного неба лились на землю обильные неблестящие лучи, порождаемые сиявшим в нем кроваво-красным солнцем. Формы и пропорции зданий не походили ни на одно из творений земной архитектуры, и на какое-то мгновение Мельхиор был поражен их количеством и величиной, их чудовищным и невообразимо странным обликом. Но, приглядевшись, он понял, что они вовсе не чудовищные и не странные; он узнал их, он помнил их именно такими, какими они и были всегда, он узнал мир, по дорогам которого ступали его ноги, вспомнил цель, к которой он стремился, и роль, которую ему суждено сыграть. Воспоминания обрушились на него с неизбежностью – так подлинные порывы и поступки возвращаются к любому, кому довелось одно время исполнять некую драматическую роль, совершенно чуждую его реальной личности. Хотя он помнил о событиях своей жизни как Фрэнсиса Мельхиора, воспоминания эти становились все туманнее, малозначительнее и гротескнее; словно в миг пробуждения ото сна, они сменялись знакомым осознанием себя, возвращением в реальность настоящих воспоминаний, вновь оживших эмоций и ощущений. Его не удивило, что он попал в другое состояние бытия, со своей средой обитания, со своим прошлым, настоящим и будущим, которые показались бы невообразимо чуждыми астроному-любителю, за несколько мгновений до этого смотревшему на крошечную далекую звездочку в небесных просторах; напротив, он чувствовал, что вернулся домой, к своей родной и привычной обстановке.
«Конечно же, я Антарион, – подумал он. – Кто же еще?»
Язык его мыслей был не английским и вообще не принадлежал к числу земных языков, но это тоже нисколько не удивило Мельхиора, как и то, что он одет в костюм из темно-красного подобия шелка, пошитый в стиле, не известном ни одному человеческому народу и ни одной эпохе. Костюм этот, как и некоторые отличия во внешности, которые ранее могли бы показаться довольно странными, выглядели сейчас именно так, как он и ожидал. Бегло осмотрев себя, он вспомнил все обстоятельства жизни, которую теперь продолжал в своем нынешнем естестве.
Он, Антарион, знаменитый поэт страны Хармалос на древней планете, известной ее жителям под названием Фандиом, ненадолго отправился в соседнее государство. В пути ему приснился тревожный сон о тоскливой и бесцельной жизни в теле некоего Фрэнсиса Мельхиора на довольно неприглядной и своеобразной планете где-то на дальнем краю вселенной. Он не мог в точности вспомнить, когда и где напал на него этот сон, и понятия не имел, как долго тот длился, но в любом случае был рад, что избавился от наваждения и теперь приближается к своему родному городу Саддоту, где в сумрачном и роскошном дворце ушедших эпох обитала прекрасная Тамира, его возлюбленная. Сейчас, после короткого помутнения, вызванного этим сном, разум Мельхиора был полон мудрости Саддота, а сердце согревали тысячи воспоминаний о Тамире, порой затмеваемых давними тревогами о ней.
Мельхиора не без причины завораживали антикварные древности и далекие миры, ибо планета, по которой он теперь шагал как Антарион, была неизмеримо дре́вней, и все эпохи ее истории не уместились бы в памяти. Обелиски и строения, тянувшиеся вдоль мощеной дороги, представляли собой гробницы, гордые памятники умершим в незапамятные времена. Мертвых на Фандиоме было намного больше, чем живых. Они находили свое пристанище в этом мире, окруженные роскошью, неслыханной даже для земных правителей, и города их с нескончаемыми улицами и высокими шпилями простирались, насколько хватало взгляда, возвышаясь над мелкими и незначительными обителями живых. На всем Фандиоме ощущалась атмосфера ушедших лет, и жители его, пропитавшиеся сумеречным духом древности, обладали множеством накопленных за долгие эпохи знаний; в своей утонченности практикуя необыкновенно изысканную ученую порочность, они пытались скрыть за роскошью, изяществом и разнообразием аляповатый труп пустой жизни или прятались от видения ухмыляющегося черепа смерти. И здесь же, в Саддоте, за куполами, террасами и колоннами огромного некрополя, некромантического цветка, в котором вновь оживали забытые лилии, расцветала благородная и печальная красота Тамиры.
III
Мельхиор, чье сознание принадлежало теперь поэту Антариону, любил Тамиру с незапамятных времен. Она воплощала в себе пылкую страсть, совершенный идеал, таинственное наслаждение и загадочную печаль. Он всей душой преклонялся перед нею, несмотря на любые перемены в ее настроении, обожал ее детскую раздражительность, ее колдовское молчание и порывы страстной или материнской нежности, ее веселые капризы и мрачные причуды, а в особенности – охватывавшие ее порой непонятные печали и страхи.
Он и она были последними представителями древних благородных родов, чье происхождение и родословная давно затерялись в бесчисленных и многолюдных эпохах Фандиома. Как и прочие их соплеменники, они были пропитаны наследием сложной, хотя и пришедшей в упадок декадентской культуры, и над их душами с самого рождения нависала неотступная тень некрополя. Жизнь Фандиома, с его атмосферой древних времен, развитого искусства давних эпох и непревзойденного эпикурейского совершенства, пусть даже носившая на себе отпечаток смерти, полностью удовлетворяла все потребности Антариона. Он вел жизнь интеллектуального сибарита и благодаря своей полупервобытной энергии пока еще не впал в духовное истощение и опустошенность, в страшную, неумолимую тоску расового старения, свойственную столь многим его сородичам.
Тамира была еще чувственнее и мечтательнее по своей натуре, и ее утонченная душа увядала, подобно осенней природе. Влияние прошлого, служившее Антариону источником поэтического вдохновения, причиняло ее нежному