Шрифт:
Закладка:
Раньше он не задумывался, с кем ему когда-нибудь предстоит жить вместе, но так легко свыкся с ролью бойфренда Чарльза, с тем, что он – с Чарльзом, что теперь у него лишь изредка холодело в животе при мысли об этом неожиданном и непредвиденном сходстве с отцом – с человеком, который всю жизнь только и хотел, чтобы его любили, чтобы о нем заботились, чтобы им управляли. И в такие минуты – когда он стоял в полутьме у окна, держась за ставень, высматривая на сумеречной площади Чарльза, дожидаясь его, как кот хозяина, – он понимал, кого сам себе напоминает: не только богатую наследницу в слишком красивом персиковом платье, но и отца. Отца, стоящего у окна на закате, с тревогой и надеждой прождавшего весь день, уставшего от этого ожидания и все равно глядящего на улицу в надежде, что вот-вот появится Эдвард в своей глохнущей старой машине, и тогда он выбежит за дверь, и друг увезет его от матери и сына, от всех разочарований его мелкой и неизбывной жизни.
______
Первые гости позвонили в дверь, пока Чарльз еще одевался.
– Черт, – сказал он. – Да кто вообще приходит вовремя?
Американцы, ответил он, это он где-то вычитал, и Чарльз рассмеялся.
– Точно, – сказал он и поцеловал его. – Пойдешь, поговоришь пока с тем, кто там пришел? Я спущусь через десять минут.
Десять? – с наигранным возмущением переспросил он. Ты еще десять минут будешь собираться?
Чарльз шлепнул его полотенцем.
– Не все ведь выглядят как ты, едва выйдя из душа, – сказал он. – Приходится потрудиться.
Он вышел улыбаясь. Они часто так перешучивались – говорили друг другу комплименты, преуменьшая свои достоинства, – но только наедине, ведь они оба знали, что красивы, и оба знали, что говорить об этом вслух – вульгарно, а вскоре будет еще и жестоко. Им обоим было присуще тщеславие, и это тщеславие было капризом, свидетельством жизни, приметой доброго здоровья, благодарением. Оказавшись где-то вдвоем или даже в чужом доме среди других мужчин, они порой быстро переглядывались и отворачивались, понимая, что в их еще гладких лицах, в мускулистых руках есть что-то непристойное. А в некоторых случаях их появление и вовсе выглядело как провокация.
От лилий внизу не осталось даже запаха, Адамс уносил в кухню пустой серебряный поднос, на котором он подавал напитки. В столовой, куда Дэвид уже успел заглянуть, официантки расставляли блюда с едой вокруг ваз с остролистом и фрезией. Чарльз предлагал суши, но Питер отказался. “На смертном одре я уж точно не начну есть рыбу, – сказал он. – Тем более что я всю жизнь старался ее избегать. Пусть приготовят что-то нормальное, Чарльз. Нормальное, вкусное”. Поэтому Чарльз велел организаторше найти кейтеринг со средиземноморской кухней, и теперь стол был уставлен терракотовыми плошками с кусками стейка и цукини на гриле и мисками с пастой – капеллини с оливками и вялеными помидорами. Вечеринку на этот раз обслуживали одетые в черные брюки и рубашки официантки – с цветами у Дэвида ничего не вышло, но он сумел сделать так, чтобы кейтеринговая компания, услугами которой обычно пользовался Чарльз, прислала только женщин. Дэвид знал, что Чарльз рассердится, когда заметит, что команда сменилась – прежние официанты, все, как на подбор, юные блондины, на прошлой вечеринке так и пялились на Чарльза, а Чарльз откровенно наслаждался их вниманием, – но понимал, что когда они лягут спать, тот его простит, потому что Чарльзу нравилось, когда Дэвид его ревновал, нравилось, когда он напоминал Чарльзу, что у него еще есть выбор.
Столовая, где они ужинали, когда оставались вечером дома, была старомодной и душной, и со времен родителей Чарльза тут почти ничего не изменилось. Все остальные комнаты обновили десять лет назад, когда сюда переехал Чарльз, а здесь до сих пор сохранились и длинный лакированный стол красного дерева, и парный буфет времен Федерации, и темно-зеленые обои с узором из вьюнковых лоз, и темно-зеленые портьеры дюпонового шелка, и портреты предков Чарльза, первых Гриффитов, приехавших в Америку из Шотландии, а их часы с желтоватым циферблатом китовой кости – этой фамильной реликвией Чарльз очень гордился – так и стояли между портретами на каминной полке. Чарльз не мог толком объяснить, почему он не стал здесь ничего менять, и всякий раз, оказываясь в этой комнате, Дэвид вспоминал столовую в доме бабки, где обстановка была совсем другой, но так же ничего не менялось, – но еще чаще он вспоминал не столовую, а их семейные обеды: как отец, разнервничавшись, ронял половник в супницу, расплескивая суп на скатерть, и как сердилась бабка. “Сынок, ну ради бога, – говорила она. – Нельзя ли поаккуратнее? Смотри, что ты наделал”.
– Прости, мама, – бормотал отец.
– Какой пример ты подаешь ребенку, – продолжала бабка, как будто отец ничего и не говорил. И затем обращалась к Дэвиду: – Ты ведь будешь вести себя за столом лучше, чем твой отец, да, Кавика?
Да, виновато обещал он, потому что ему казалось, что он предает отца, и когда отец заходил к нему вечером пожелать спокойной ночи, Дэвид говорил ему, что хочет быть таким же, как он, когда вырастет. У отца на глаза наворачивались слезы, потому что он знал, что Дэвид лжет, и был ему за это благодарен. “Не будь как я, Кавика, – говорил отец, целуя его в щеку. – Да ты и не будешь. Ты будешь лучше меня, уж я-то знаю”. Он никогда не знал, что на это ответить, и потому молчал, а отец целовал кончики его пальцев и прикладывал их ко лбу. “Спи, засыпай, – говорил он. – Мой