Шрифт:
Закладка:
– Лидочка, ну что же ты – только в дом и сразу из дома? Саша тебя балует. Ни один муж не потерпел бы такой жены-вертопраха.
– Ты знаешь, что он написал актеру Лужскому? Я подсмотрела, он ведь все бросает на столе. «Скажу тебе как истинному другу, что я бесконечно счастлив с Лидочкой. Это покойная мама мне ее прислала».
– О господи! Они, видимо, все обожали друг друга – и мать, и отец, и дочь, и сыновья. Не так часто искренняя и добрая любовь братьев проливается на родных сестер, как это я наблюдаю у Саниных – твой Саша и Митя дрожат над Катюшей. Он как-то пишет, что хочет выписать к вам в Петербург свою сестричку. И как об этом ласково говорит: «Не видал я ее, соскучился и хочу, чтобы моя Катюня пожила у нас, присутствовала на моих первых опытах в театре». Как хорошо, что ты попала в этот круг обожания. Понимаешь, Лидюша, – достойного… обожания.
– По-моему, и ты в нем находишься. Я возвращаюсь из Мариенбада – ах, как там изумительно красиво, чисто, привольно! – а он дождаться не может меня в Петербурге. Садится в поезд и едет в Лугу меня встречать. Об этом пишет тебе, потом сидит на станции и опять пишет тебе уже в Луге. Да еще Качалову. И все обо мне. Представляю, что он написал Василию Ивановичу Качалову, если тот ответил так: «Поздравляю тебя с твоей большой радостью встречи с Лидой, а Лиду с благополучным возвращением в родные объятия. Приезжала ли Катя? Целую и ее, и Лиду, и тебя крепко и горячо, как люблю». Словно нас обнаружили где-то в Каракурумах – и мы наконец едем!
А потом, через неделю, мне говорит: «Приглашай маму, нашу мамосю в Петербург погостить у нас. Зачем ей сидеть в деревне и слушать, как лает Джемка…»
«…Ах, вот почему у меня в голове эта наша собака Джемка из 1905 года, из Покровского! Он вспомнил ее в Лионе в 1913-м, а я читаю о Джемке в его письме сейчас».
Она разворачивала и пробегала глазами письма своего мужа, адресованные ее матери. Действительно, он включил Лидию Александровну в круг своего почитания и обожания.
«Ужасно сказать, но мое вступление в театр, в труппу – дело давно минувшее!… Встретили меня в труппе мило, внимательно, с уважением и интересом. И это все, начиная со стариков… И кончая молодежью. Все тут так примитивно, просто, лишено художественной подкладки, что я себя среди стариков, квазиавторитетов, чувствую легко, уверенно, спокойно… После декабря ставлю новую пьесу Горького «На дне».
…Я выхлопотал эту пьесу для Императорского театра… Это будет для меня праздником – так я люблю Горького и его Музу. Мой любимец написал вещь сильную, человечную, смелую и жалостливую. Все это пишу тебе потому, что ты интересуешься…»
В другом:
«Весна у меня выпала лютая, деятельная – затормошился я совсем… Кроме школы, где мне пришлось подвести итог за год (матери это было более чем понятно, ей приходилось каждый год подводить итоги и кого-то переводить в другой класс) и перевести молодежь на 3-й курс, у меня были частные уроки, я ставил «Не в свои сани не садись», участвовал в двух комиссиях: в репертуарной и по пересмотру правил управления драматической труппой. Тут же мне пришлось сдать уже монтировку «Калигулы», обстановочной громады из римской жизни… Это тяжкая, громадная работа… Дорогая моя художница, представь себе, мне удалось «Саням» («Не в свои сани не садись») Островского придать каше архаической прелести… Помнишь патриархальные купеческие сцены на картинах Федотова, Перова – вот эту черту поэзии удалось уловить…»
И еще:
«Вчера шло, наконец, «Горячее сердце»… Последние дни были тревожные. Заработался крепко. Плохо спал. Я неисправим…» Дальше пишет об успехе спектакля и с укором о молодежи, которая играет слабее, потому что от ее наблюдения уходит и быт и люди прошлого…
«О своей неисправимости он мог бы написать и сегодня…» – подумала Лидия Стахиевна ворчливо о муже и со светлой печалью – о матери. Было матери, кажется, тогда уже лет 60 – стареющая женщина, которой не очень везло в жизни – с мужем, с достатком, с нею, дочерью своевольной. Она много работала и много болела.
В ежедневнике бабушки только и читаешь, что Лидия Александровна нездорова, что комната у нее холодная, чувствует она себя так плохо, что не может ходить, что настроение у нее грустное, что по приезде в Покровское все время от слабости спит или гуляют они с бабушкой «по саду до ямки и обратно». Потом тихо идут на цветочный балкон, чтобы, как говорит бабушка, жить воспоминаниями.
Саша все понял. Он обогрел Лидию Александровну сыновней любовью. Дал ей возможность вспомнить свою художническую душу и найти ей применение. Сделал незаменимым человеком в семье. Советовался, жаловался, хвастался, просил о помощи в своих трудах, трудах очень уважаемого и известного человека. Он любил свою жену и любил ее мать, что более закономерно, чем принято считать в расхожих анекдотах о тещах.
Лидия Стахиевна еще раз как бы взглянула в бабушкин ежедневник и, увидев строки «о гулянии до ямки», вдруг горько заплакала. Екатерина Акимовна, вернувшись с увязанными лентой коробочками, застала ее на диване, среди конвертов и фотографий, всю в слезах. Слова и слезы перемешались. Но Катя все поняла и, целуя Лиду в мокрое лицо, сказала:
– Какой же Саша умный, что женился на тебе!
Славянка с серыми глазами
Она сказала, что плачет о маме, бабушке, о себе; что слезы хлынули от любви и милосердия Саши «ко всем нам». Она не решилась упомянуть Машу Чехову, но о ней она тоже плакала.
Судьба когда-то познакомила их, сблизила не просто в угоду веселой молодой дружбе, а как бы в назидание кому-то, в нравоучение, как урок. Подруги были не похожи ни в чем. Одна – ослепительная, пышная, яркая. Другая – тонкая, сероглазая, в ней все и на ней все в приглушенных тонах. Одной были суждены романы страстные, мучительные, громкие, эпатажные. Другой – тихие, почтительные, смущенные. Ими увлекались часто одни и те же мужчины, чему можно было, несмотря на разность натур, найти причину: в каждой было много «своего», особенного, природой не растиражированного.
Лидой Мизиновой