Шрифт:
Закладка:
Герцен, вставший в 1863 году на сторону поляков и поплатившийся за это потерей многих читателей и поклонников в России, писал в 1868 году: «Нет народа, соседствующего с Россией, который знал бы ее хуже, чем Польша. На Западе просто не знают России, но поляки не знают ее умышленно»[249] (подчеркивание Герцена).
Профессор Мариан Здзеховский рассказывал мне много лет назад, что, когда в молодости написал первую книгу о русской литературе, о Пушкине и других писателях, получил письмо с резкой отповедью от моего двоюродного деда, Эдварда Чапского, сибиряка[250]. Этот пожилой господин, известный в семье своей фантазией и нешаблонным умом, не мог понять, как честный поляк мог запятнать себя такой книгой. Настроения современной Польши напоминают ту атмосферу после восстания. Они совершенно понятны, но что с того, если это сильно вредит не только политике, но и вредно и ошибочно в более широком человеческом смысле. Даже память о Катыни, память о Варшаве не должны этого заслонять.
Сегодня в Польше количество переводов с русского значительно выросло. Наряду с соцреалистической литературой, которая за немногочисленными исключениями канет в Лету, есть переводы классиков. Не знаю, в какой степени неприязнь к России влияет на отношение к великой русской литературе, есть ли у нее, при таком росте читательского спроса в Польше вообще, круг читателей больший, чем в предвоенные годы, когда тувимовские переводы Пушкина, Гоголя были действительно конгениальны, когда появлялись глубокие исследования русской литературы ученых такого уровня, как профессор Ледницкий, а переводы Достоевского были не только популярны, но и оказывали влияние на молодых польских писателей (vide Адольф Рудницкий).
* * *Издательство Чехова[251] в Соединенных Штатах, которое после четырех лет существования, к сожалению, закрылось, выпустило несколько десятков книг русских авторов: от поэзии Тютчева и «Соборян» Лескова (в эмиграции их не достать, не знаю, как в России, потому что у обоих была репутация реакционных) до представителей религиозно-философского направления XIX века — Соловьева, Хомякова — и писателей советской России: расстрелянного в первые годы революции Гумилева, стойкого Мандельштама, Ахматовой — то преследуемой, то допускаемой — и даже затравленного Ждановым Зощенко. Рядом с ними эмигрантские авторы: от Мережковского, Бунина и Ремизова, величайшего современного русского писателя, до Набокова, сегодня уже известного английского писателя, и Владимира Вейдле, автора «Les Abeilles d’Aristée»[252] (Галлимар)[253], есть и новинка: душащая, прекрасная книга Нарокова[254], выбравшегося из советской России и сумевшего как мало кто передать в романе ауру сталинской эпохи.
Издательство Чехова заслуживает более подробного описания настоящего специалиста по русской литературе. Сейчас я пишу о нем только для того, чтобы обратить внимание на одну позицию издательства, бесценную: «Избранное» Розанова с предисловием Ю. Иваска. В него вошли, в частности: фрагменты книг «Религия и культура» (1899), «В мире неясного и нерешенного» (1899), «Темный лик» (1911), «Уединенное» (1912), «Апокалипсис нашего времени» (1917–1918) и даже, среди еще других фрагментов, письма к Голлербаху, вышедшие в Берлине в 1922 году, уже после смерти писателя.
Сборник составлен с умом и вниманием, но, как любое избранное, не может не вызывать сожаления, что это лишь избранное. Ты закрываешь книгу после прочтения с мыслью, что творчество Розанова должно быть спасено от забвения, но как? В сборник попала лишь пара текстов, где сам Розанов думает о возможности полного издания своих сочинений. «Полное издание Розанова, — жалуется сам Розанов, — это тридцать пять томов, но кто захочет это читать; не только тысячи статей в газетах, но даже и аннотации к чужим статьям»[255]. Причем писатель утверждает, что нередко именно в таких дописках, примечаниях на полях, сносках его мысль доходила глубже всего до сути вопросов.
Ю. Иваск собрал ряд высказываний писателей о Розанове: Мережковский, Блок, Белый, Зинаида Гиппиус без колебаний называют его гениальным. Шестов, Бердяев, Мандельштам или Философов пишут о его несравненном языковом даре. Чуковский сравнивает его с Уитменом, Ренато Поджоли (Гарвард) — с Джойсом, Адамович говорит о Розанове как о «гениальном болтуне» и признается, что многие годы для него не существовало других писателей, других умов, других кругов мысли, даже другого стиля, кроме розановского. Но, может быть, ирландский поэт Стивенс произносит в предисловии к английскому переводу книги «Опавшие листья» слова, которые больше других понравились бы Розанову: «Розанов близок каждому русскому и вообще каждому человеку. Он рассеянный, замученный, смешной и невероятный, как каждое человеческое существо».
А ведь несмотря на перечисленные похвалы, если слово «трагический» имеет полное звучание и значение, то именно по отношению к Розанову и его двойной смерти, смерти физической и как бы еще другой смерти, второй степени, смерти Розанова-писателя. Его друг Философов уже в тридцатые годы говорил мне, что, может быть, лучше никому его сейчас не издавать, потому что нет такого места, где его статьи и эссе вышли бы без тех или иных тенденциозных сокращений, может быть, лучше переждать. Но с тех пор, по сравнению с той эпохой, не похоже, чтобы «потеплело». Но и годы проходят, свидетели, читатели, поклонники умирают. Причем писатель этот был более всего новаторским тогда, когда касался на первый взгляд незначительных вещей, людей, о которых все давно забыли, событий, сгинувших в бурях и пожарах русской революции.
Не только сам он умер, разрываясь между христианством и античными религиями, терзаясь противоречиями до последнего издыхания — он умер в монастыре, его, голодающего, больного, приютила дочь-монахиня, которая после его смерти лишила себя жизни. Он умер, когда вся его Россия развалилась. Казалось бы, он навсегда перестал существовать как писатель, сгинул в «апокалипсисе нашего времени». Его последнее произведение именно так называлось, и это смесь гениальных противоположностей и синтезов, пророческих предчувствий, небольших, но новаторских наблюдений, теплых, чутких взглядов на человека. В этой книге снова и снова затрагивается тема всей жизни (космогония против христианства, телесный и плодородный корень жизни и христианское самоотречение) со всеми ее противоречиями и ответвлениями, пропетая с последней предсмертной силой. Но в «Апокалипсисе…» и в письмах к Голлербаху сознание собственной смерти и смерти всего, что он любит, связано с таинственной и новой для него самого надеждой воскресения.