Шрифт:
Закладка:
И я встретил между ними таких, ради защиты которых не остановился бы ни пред какими жертвами. Знали ли эти несчастные, как несбыточны их надежды?! Вот пришла дряхлая старушка. Ее сгорбленная фигура вся трясется от старости, по морщинистому лицу ее ручьями льются слезы. Она пробует опуститься на колени и в изнеможении падает на пол… и вы слышите, сквозь слезы, ее причитания: «Я ж ли его, голубъятка, не нянчила, я ж ли его не содевала?»…
Доведенная до крайности, решившаяся уже на последнее средство – жаловаться земскому начальнику, несчастная старуха и здесь не забыла еще своего материнского чувства к сыну… Вы узнаете, что сын ее не только избил ее, не только надругался над старухой, но и выгнал свою несчастную мать из хаты, и ей некуда идти; вы слышите, что старуха просит только права оставаться в хате и готова примириться со всякими обидами и оскорблениями из-за куска хлеба, коего не имеет; что вся ее просьба в том только и заключается, чтобы «дозволить» ей прожить в ее же хате до смерти ее и заставить сына похоронить ее «христианским обрядом».
Не проявляет она ни малейшего признака оскорбленного чувства матери, не просит ни о каком наказании для сына; она видит только свое горе, безвыходность своего положения, чувствует свою старость, сделавшую ее неспособной к работе, знает, что сделалась уже никому не нужной, что если сын ее, родное ее дитя, выгоняет ее из хаты и не хочет содержать ее, то кто же из чужих докормит ее до смерти, кто похоронит ее христианским обрядом?
И слезы ручьями текут по дряхлому, морщинистому лицу ее, а мокрые от слез глаза ее смотрят на вас с такой надеждой, так много в них уверенности в защите! И всячески утешая бедную старуху, обещая вызвать к себе в камеру сына ее, проучить его хорошенько, я видел, как прояснялось лицо старухи, какими благодарными глазами смотрела она на меня, как много ждала от меня, и мне становилось до боли жаль ее.
Обещая ей всяческую помощь и защиту, я знал, что ничего не могу дать ей; видя ее признательность, я рисовал себе картину, как она, успокоенная, обласканная, вернется домой, как встретит ее сын ее, как узнает о ее жалобе самому «земскому», как начнет бить ее еще сильнее, чтобы не жаловалась начальству; и эта картина стояла предо мною во всей ужасной наготе своей, болезненно сжимая сердце.
Или вот другая жалоба, столетнего старца, обратившегося ко мне с просьбой разрешить волостному старшине дать розог сыну и внуку его, так как сам он, по старости лет, уже не «подужает» их. «Всю жизнь свою я терпел побои от сына, дождался внука, и внук стал бить меня, и теперь все надо мною смеются, и нет мне житья никакого, прямо хоть в воду кидайся, и некому стало даже жаловаться; куском хлеба попрекают», – докончил уже сквозь слезы старик.
Болезненно сжимается сердце при виде этих несчастных инвалидов, болезненным укором отзываются в душе нашей их горькие слезы; но нам всего этого мало, мы требуем еще больших доказательств необходимости розги, мы удивляемся, как можно говорить о розге, одно имя которой так режет ухо, так неизящно. Но если бы мы сумели хотя мысленно поставить себя в положение всех этих старцев и старух, больных, слабых, увечных, словом, в положение всех тех, кто не может уже ответить на побои тем же, у нас наверное бы явилась решимость не останавливаться ни пред чем для защиты этих действительно несчастных, беззащитных, сделавшихся никому не нужными людей, бодрящихся, скрывающих от родных своих детей свою непригодность к работе только затем, чтобы не допустить попреков в куске хлеба, заработать который они уже не в силах.
Мы бы перестали бояться произносить самое слово «телесное наказание», если бы узнали, что здоровенный детина, поднимающий свой кулак на тщедушную старуху, мать свою, или на старика-отца или калеку-брата, лишен того человеческого достоинства, унизить которые мы боимся розгами. Мы поняли бы тогда всё значение слов: «Теперь некому жаловаться», ибо ясно, что предоставленное законом право родителям жаловаться в уголовном порядке на детей своих в окружный суд никогда не применяется, так как всякий отец и всякая мать в крестьянском быту скорее предпочтут переносить побои сына, чем станут заключать его в тюрьму, и тогда бы мы, может быть, поняли, что есть проступки, для которых телесное наказание – наказание единственное, и другого не только не может быть, но и не должно быть.
И вот, эти жалобы обиженных, беззащитных людей были первыми жалобами, которые я услышал, придя в деревню; они-то и родили во мне то чувство сострадания участия к этим немощным, слабым людям, которое вызвало во мне твердую решимость отстоять человеческие права их, заступиться за них, не дать их в обиду силе. Но в моем распоряжении не нашлось ни одного действительного средства, я сознавал, что совет отправиться в волостной суд и там искать удовлетворения звучал бы в моих устах насмешкой для них; что никакой арест или штраф не исправил бы людей, способных бить свою дряхлую мать или старика-отца, и что в данном случае одна только розга, своим ощущением физической боли, произвела бы, пожалуй, свое действие, остановив руку негодяя, поднимающего ее на родителей своих.
Но даже и волостной суд, очевидно, сознает,