Шрифт:
Закладка:
Тредиаковский переводит разговор с грамматических частностей на принципиальные вещи, утверждая свою концепцию поэтического языка, чуждую и Ломоносову, и Сумарокову. Однако удержаться на этой высоте он не может и сразу же переходит к выяснению личных отношений и к затейливой брани:
Ты ж, ядовитый змий, или, как любишь, змей,Когда меня язвить престанешь ты, злодей!..…Поверь мне, крокодил, поверь, клянусь я Богом!Что знание твое все в роде есть убогом.Завершает Тредиаковский свое послание так:
Когда по-твоему сова и скот уж я,То сам ты нетопырь и подлинно свинья.Если Ломоносов так полемизировал с Тредиаковским и если последний даже путал его с Сумароковым, значит ли это, что “наших дней Мальгерб” и автор “Эпистолы” по-прежнему были союзниками?
Нет, уже не были. Как раз осенью 1753 года произошли события, навсегда положившие конец дружбе между Ломоносовым и Сумароковым. Но литературная война Ломоносова и Сумарокова – это уже нечто большее, чем словесная дуэль двух поэтов. За каждым из них к середине 1750-х годов уже стояла собственная школа, верная гвардия учеников и приверженцев. Кроме того, оба поэта были к тому времени вхожи в круги, определявшие государственную политику. И их спор был, прямо или косвенно, связан не только с борьбой литературных направлений, но и с социально-политической историей России.
Потому, прежде чем переходить к дальнейшим литературно-батальным зарисовкам, необходимо описать “диспозицию”.
5Первые подражатели у Ломоносова появились уже в середине 1740-х годов. Одним из них был Иван Голеневский (1723–1786), который в ранней юности стал певчим придворного хора и прослужил в этом качестве больше четверти века. В 1769 году уже немолодому певчему, по его просьбе, был дан первый классный чин (коллежского регистратора) и разрешено было определиться на гражданскую службу; в конце жизни он был судьей по мелким делам в Москве. Голеневский как поэт дебютировал, воспев (параллельно с Ломоносовым и в его стиле) свадьбу Петра Федоровича и Екатерины Алексеевны. Своего голоса у него не было, но стихотворческой культурой он превосходил большинство современников. Однако почему-то он не пользовался успехом: может быть, из-за своего непочетного общественного положения.
Но большинство поэтов ломоносовской школы составили студенты первого выпуска Академического университета, который в 1748 году все же начал работать не только на бумаге. Поскольку гимназия по-прежнему никого пригодного для дальнейшего обучения дать не могла, тридцать абитуриентов были, по уже сложившейся традиции, набраны в Славяно-греко-латинской академии и в двух семинариях (Новгородской и Санкт-Петербургской, существовавшей при Александро-Невской лавре). Ломоносов был одним из инициаторов возобновления университетских занятий, но отбором студентов ведал Тредиаковский, а ректором был назначен другой ломоносовский соперник – Миллер[85]. В обязанности Ломоносова в основном входило обучение студентов химии. Но некоторые из них стали его учениками и в стихотворчестве.
Первым следует назвать Николая Никитича Поповского (1730–1760). Сын священника из храма Василия Блаженного, он начал свое образование в Спасских школах и успел добраться до “философии”. Прибыв в Петербург, юный Поповский в скором времени зарекомендовал себя лучшим образом, проявив особую склонность к гуманитарным наукам[86] и к стихотворчеству. Зимой 1751 года он написал эклогу, которая вызвала восторг Ломоносова. Сохранилось лишь ее начало:
Ярившийся Борей раскрыл свой буйный зев,И дхнул он хладностию те места прекрасны,Где Флора, истощив свои труды ужасны,Пустила по лугам гулять прелестных дев.Угрюмы облака и тучи вознеслись,Покрылися поля зеленые снегамиС растущими на них различными цветами,И белизною все с уныньем облеклись.Пустился с встока лед по невским быстринам,Спиралися бугры, вода под ним кипелаИ, с треском несшися в морской залив, шумела,Крутятся все струи крестами по холмам.Замечательно, как условный пейзаж двух первых строф (эту условность, однако, русская литература лишь начала осваивать) сменяется в третьей строфе пластически точной и выразительной картиной осеннего наводнения на Неве. Разумеется, дальше, как и положено в эклоге, речь шла о страданиях пастушка Тирса, разлученного с прекрасной Клариссой.
В июне 1751 года Поповский вновь держал экзамен. Его знания “в словесных и философских науках” и стихи на русском и латинском языках получили высокую оценку, и ему предложено было продолжать обучение, “чтобы со временем быть стихотворцем или оратором Академии”. С этих пор Ломоносов занимался с ним индивидуально. В феврале 1753 года он ходатайствовал о том, чтобы Поповского “отличить от прочих студентов чином и жалованием и отделить квартирою от их общежития, чтобы он, с хорошими людьми общаясь, привык к пристойному обхождению, ибо между студентами, которые пристойного воспитания не имели и для своей давней фамилиарности не без грубостей поступают, учтивых поступков научиться нельзя”. Видимо, была и другая причина, чтобы хлопотать об отдельном жилье для Поповского: он, говоря попросту, “стучал” на товарищей по общежитию начальству, и товарищи относились к нему соответственно.
Еще будучи студентом, Поповский изучил непопулярный в то время английский язык и перевел с него знаменитую поэму Александра Попа (что должно было дать повод для каламбуров) “О назначении человека”. Постепенно Ломоносов перепоручил Поповскому опостылевшую ему работу вроде перевода стихов к иллюминациям и фейерверкам. По окончании курса Поповского назначили “конректором” Академической гимназии (ректором был Никита Попов). Вскоре, с основанием Московского университета, для него открылись широкие перспективы. Сын священника церкви Василия Блаженного вернулся в Первопрестольную, где сперва возглавлял университетскую гимназию, а в 26-летнем возрасте получил звание профессора элоквенции. Кроме чтения лекций, он писал оды, переводил стихи Горация и педагогические труды Локка… Его помнили и спустя полвека после смерти; но сейчас его имя известно лишь специалистам.
Зато имя другого ломоносовского ученика, Ивана Семеновича Баркова, знакомо всем мало-мальски просвещенным россиянам. Под этим именем два с лишним столетия ходили рукописные сочинения, к которым сам Иван Семенович, по большей части, не имел ни малейшего отношения. Начало биографии Баркова было таким же, как и у Поповского: сын священника, семинарист (в Петербурге), потом студент (шестнадцатилетний Барков был болен, когда экзаменовали учеников лаврской семинарии; поправившись, он лично явился к Ломоносову и попросил испытать его). Но если Поповский в юности был отличником-карьеристом, а позднее стал образцом респектабельного молодого ученого, то его товарищ с самого начала свернул в другую сторону.
Сперва он выделялся среди студентов только вспыльчивым и строптивым нравом. Наказанный вместе с другими студентами за мелкую провинность, он врывался домой к ректору Крашенинникову, кричал на него, требуя справедливости, хлопал дверью. Когда-то и юный Ломоносов вел себя так же… Но уже 1 апреля 1751 года с Барковым произошла первая большая неприятность. В пьяном виде его “взяли под караул”, и он не нашел ничего лучше, как крикнуть “слово и дело”. Человека, произнесшего эти сакраментальные слова, вели, как известно, не на съезжую, а в Тайную канцелярию. Там студента-гуляку продержали две недели, после чего, выяснив, что никаких государственных тайн он не знает, выпустили. Грозный аттестат предупреждал Баркова, что “ежели впредь он явится в пьянстве или худых каких поступках, тогда жестоко наказан и отослан будет в матросскую службу навечно”. Но Барков не исправился и в мае того же года был исключен из числа студентов и назначен наборщиком академической типографии. Правда, ему, как способному юноше, разрешено было посещать лекции, а в типографии работать только во внеучебные часы.
Затем он был определен в копиисты Академической канцелярии. В этом качестве он состоял при Ломоносове, переписывал его труды, в то же время обучаясь словесным наукам. Лишь в тридцать лет, после того как его ода Петру III имела успех при дворе, Барков был повышен до переводчика. В указе графа Разумовского было отмечено, что он “оказал изрядные опыты своего знания… и при том обещался и в поступках себя совершенно исправить”. Барков был в самом деле весьма образованным человеком и плодотворно работал в академии. Он очень качественно (по критериям той эпохи) переводил сатиры Горация и басни Федра, редактировал первое издание стихов Кантемира, восемнадцать лет пролежавших под спудом, когда Тауберт по каким-то своим причинам решил их наконец предать тиснению. Он составлял учебники по истории, готовил к печати летопись Нестора. Но “в поступках” он ничуть не изменился; должно быть, его пьяные выходки досаждали многим, и лишь покровительство Ломоносова заставляло терпеть их. Когда же Ломоносов умер, Барков, в 1766 году, был изгнан со службы.