Шрифт:
Закладка:
Сумароков уже забыл, как сам в юности учился у “Тресотиниуса” и подражал его любовным “виршам”.
Нашлось немало желающих раздуть конфликт. Так, Теплов в 1751 году попросил Тредиаковского высказать в письменном виде свое мнение обо всех сочинениях Сумарокова. Василий Кириллович оказался в затруднительном положении. Он должен был отстраненно разбирать в том числе произведения, в которых его осмеивали и оскорбляли, зная при том, что Сумароков и Теплов – друзья. И отказаться выполнять “дружескую просьбу” влиятельного человека он тоже не мог.
Напрочь лишенный чувства юмора, Тредиаковский не нашел правильной линии поведения и подставился самым досадным образом. Вот что пишет он про “Тресотиниуса”: “Каковаж, Государь мой, содержания та комедия? О! праведное солнце… Все в ней происходило так, что Сумбур шел из Сумбура, скоморошество из скоморошества, и, словом недостойная воспоминания негодность из негодности… Особливож Тресотиниусу, которым Автор разумел нашего общего друга, означая его только что неточным прозванием, такие даны были речи, что Скаррон[82], Французский Пиит, поистине не хотел бы быть для того кощунным Пиитом…” Дальше Тредиаковский вспоминает… “Облака” Аристофана, в которых высмеивается “пречесный в язычестве муж Сократ”. Но “авторов Тресотиниус есть выше поруганием Облаков Аристофановых”.
В общем, умный, тонкий и циничный Теплов получил немало веселых минут, читая эту отповедь нового Сократа. В остальной части письма, однако, есть немало серьезных и дельных критических замечаний. Но и тут Тредиаковский не удерживается от не самых достойных выпадов. Он обвиняет автора “Хорева”, “Гамлета”, двух од и двух эпистол не только в невежестве (“не было еще в свете Пиита, кой бы столь мало знал первыя самыя начала, без которых всякое сочинение не может быть крайне порочно”), не только в несоблюдении трех единств и грамматических погрешностях, но и в нравственно-политической неблагонадежности, причем на чрезвычайно шатком основании. Один из героев сумароковской трагедии говорит:
Обычай, ты всему устав на свете сем…“Все сие ложь! – взвивается Тредиаковский. – Все сие нечестие! Сие есть точное учение Спинозино и Гоббезиево[83]; а сии люди давно уже оглашены справедливо Атеистами. Не обычай в свете сем устав всему; но есть право естественное, от Создателя вкорененное в естество”.
К подобным приемам полемики Василию Кирилловичу доводилось прибегать и позже. В 1757 году он, к примеру, жаловался Разумовскому, что Сумароков пишет, а Миллер в “Ежемесячных сочинениях” печатает стихи в похвалу “первейшей из богинь бляди, имя которой Венера”. Дело доходило и до прямых доносов в Синод, и до анонимных пасквилей. Травля, которой подвергали младшие современники этого заслуженного человека, и его общественное положение, куда более шаткое, чем у его противников, могут служить ему некоторым оправданием. Русская культура Нового времени постепенно накачивала мускулы, приобретала лоск и щеголеватость. К старомодным “педантам” из поповичей молодое поколение не испытывало никакой благодарности. А сами они постоять за себя не могли: не так воспитаны. Вот характерная сценка из академической жизни Тредиаковского в его собственном описании: “Г. Теплов, призванного меня в дом его графского сиятельства (Разумовского), не обличив и не доказав ничем, да и нечем пустым, ругал, как хотел, материл и грозил шпагою заколоть. Тщетная моя была тогда словесная жалоба: и как я на другой день принес письменное прошение его графскому сиятельству, то один из лакеев, увидев меня в прихожей, сказал мне, что меня пускать в камеры не велено. А понеже я с природы не имею нахальства, смею похвалиться, то, услышав такое запрещение от лакея, тотчас вон побежал, чтоб скорее уйти домой и с собой унесть свой стыд…” С 1740 года мало что изменилось… А ведь Василий Кириллович хотя бы был обладателем парижского диплома и личным дворянином. Судьба его оппонента (в вопросах грамматики) Кирьяка Кондратовича была еще более горестной. Выпускник Киево-Печерской академии, он сперва состоял при дворе Анны Иоанновны в шутовском звании “придворного философа” (и по совместительству гусляра), а по ее смерти был милостиво принят в академию переводчиком. Латинско-русский словарь, который он составил, приказано было (в 1750 году) редактировать Ломоносову, но последний под предлогом занятости и нездоровья откровенно отлынивал от этой работы, а столкнувшись с беднягой Кондратовичем в доме московского архиерея, публично оскорбил его, назвав “дураком”[84]. В конце концов несчастный латинист, “впав в меланхолию”, обрезал себе язык и был на три года посажен в дом умалишенных. Меланхолия Кирьяка со временем прошла, язык зажил, но Ломоносов, ставший к тому времени очень влиятельным человеком, продолжал беднягу третировать, а Сумароков однажды прилюдно побил. Кондратовичу в это время (в 1760 году) было уже под шестьдесят. Никого другого орудия, кроме жалоб в государственные и церковные инстанции, у таких людей, как Тредиаковский и Кондратович, не было.
В споре Тредиаковского с Сумароковым Ломоносов сперва держал нейтралитет. Но это было чуждо его характеру и долго продолжаться не могло. Уже в начале 1750-х годов он ввязался в спор. В это время из-под его пера вышли стихотворения, в которых он вспоминал свои прежние научные разногласия с Тредиаковским. Первое стихотворение – “На сочетание стихов российских” – посвящено давним спорам о чередовании мужских и женских рифм. Споры эти давно минули, Тредиаковский признал правоту Ломоносова, но тому почему-то необходимо было обозначить свое торжество – ценою унижения противника. Для этого он перелицевал употребленный некогда Василием Кирилловичем образ “европской красавицы”, которую венчают со столетним арапом:
Я мужа бодрого из давных лет имела,Однако же вдовой без оного сидела.Штивелий уверял, что муж мой худ и слаб,Бессилен, подл, и стар, и дряхлой был арап;Сказал, что у меня кривясь трясутся ногиИ нет мне никакой к супружеству дороги.Я думала сама, что вправду такова,Не годна никуда, увечная вдова.Однако ныне вся уверена Россия,Что я красавица, Российска поэзия,Что мой законный муж завидный молодец,Кто сделал моему несчастию конец.До поры до времени Ломоносов, видимо, оставил этот выпад у себя в столе и не пустил его по рукам. Второе стихотворение, написанное в ноябре 1753 года, посвящено полемике из-за окончаний прилагательных. Это стихотворение Ломоносова и ответное послание Тредиаковского – замечательный пример того, как чисто научная дискуссия между специалистами может переходить в бытовую брань.
Вот Ломоносов:
Искусные певцы всегда в напевах тщатся,Дабы на букве А всех доле остояться;На Е, на О притом умеренность иметь;Чрез У и через И с поспешностью лететь:Чтоб оным нежному была приятность слуху,А сими не принесть несносной скуки уху.Великая Москва в языке толь нежна,Что А произносить за О велит она.В музыке что распев, то над словами сила;Природа нас блюсти закон сей научила.Без силы береги, но с силой берега,И снеги без нее мы говорим снега.Довольно кажут нам толь ясные доводы,Что ищет наш язык везде от И свободы.Или уж стало иль; коли уж стало коль;Изволи ныне все везде твердят изволь.За спиши спишь, и спать мы говорим за спати.На что же, Трисотин, к нам тянешь И некстати?Напрасно злобной сей ты предприял совет,Чтоб, льстя тебе, когда российской принял светСвиныи визги вси и дикии и злыиИ истинныи ти, и лживы и кривыи.Языка нашего небесна красотаНе будет никогда попранна от скота.От яду твоего он сам себя избавитИ вред сей выплюнув, поверь, тебя заставитСкончать твой скверной визг стонанием совы,Негодным в русской стих и пропастным увы!Строки про “сову” были особенно обидными: именно так (“совой”) звали Тредиаковского за его большие круглые глаза, которые хорошо видны на портретах. Над Сумароковым же смеялись из-за его огненно-рыжих волос, которые, впрочем, чаще всего, по моде того времени, скрывал пудреный парик, и из-за картавости.
Ломоносов употребил здесь прозвище “Тресотин”, данное Тредиаковскому Сумароковым. Поэтому Василий Кириллович (все еще не считавший Ломоносова своим врагом) решил, что анонимное стихотворение принадлежит тому же перу, что и пасквильная комедия. В длинном ответном послании он яростно обличает “рыжую тварь”:
Пусть вникнет он в язык славенский наш степенный,Престанет злобно врать и глупством быть надменный……Не лоб там, а чело; не щеки, но ланиты;Не губы и не рот, уста там багряниты;Не нынь там и не вал, но ныне и волна,Священна книга вся сих нежностей полна.Но где ему то знать? Он только что зевает,Святых он книг, отнюдь, как видно, не читает.За образец ему в письме пирожный ряд,На площади берет прегнусный свой наряд,Не зная, что писать слывет у нас иное,А просто говорить по-дружески – другое……У