Шрифт:
Закладка:
– Вы хотя бы едите? Вы, танцовщицы, вечно голодаете. – Мадам вытащила из сумки несколько шоколадных конфет с засахаренными фиалками и протянула их мне. – Подарок от миссис Фицджеральд. Теперь мне нужно идти на урок. Посидите здесь, пока вам не станет лучше. Тогда пойдете домой.
Оглушенная, ошеломленная, я кивнула и снова закрыла глаза. Слова мадам все еще носились в воздухе, эхом отражаясь от стен студии и от зеркала, ползали по полу, обвивались вокруг станка. «Вы должны опуститься на класс ниже… Будете заниматься вместе с детьми…» Она узнала обо мне правду, подумала я. Что я не могу танцевать, что мне не хватает дисциплины, что мое тело не годится для балета, что я – дитя и должна обучаться с детьми. Я не танцовщица – я мошенница. И мадам меня разоблачила. Как же я была глупа и самонадеянна! Я думала, что смогу научиться балету. Думала, что у меня есть талант. Да я вообще хоть когда-нибудь умела танцевать? Есть ли у меня хоть капля способностей? И баббо тоже видел всю правду. Вот почему он так настойчиво советовал мне стать переплетчицей. Я представила, как стою у станка с маленькими девочками и как их изумленные взгляды преследуют каждое мое танцевальное движение. Танцевальное? Ха! Громоздкое, неловкое, огромное существо. Я, как наяву, услышала, как они шепотом обсуждают мой косящий глаз, показывают на слишком большие груди, толстые бедра, ноги, которые не в состоянии сделать правильный разворот, гигантские ступни в мозолях и натоптышах. Все гротескно, все чудовищно.
Я встала. Попрощалась со студией. Прошла по коридору. Спустилась на семь лестничных маршей вниз. Вошла в вестибюль. Отыскала листок бумаги и ручку и написала короткое письмо мадам Егоровой, поблагодарив ее за все, что она для меня сделала. Вложила его в конверт. Написала наверху ее имя с пометкой «лично в руки». И оставила на небольшом столике, прислонив к вазе с увядающими хризантемами.
Только дойдя до Люксембургского сада, я осознала, какое огромное, переворачивающее жизнь решение я приняла. Это понимание ударило меня в грудь, как порыв ледяного ветра, и слезы побежали у меня по щекам. Я еле доплелась домой и следующие две недели проплакала у себя в спальне. Мама оставляла у порога подносы с едой. Баббо кричал в замочную скважину, пытаясь дознаться, что случилось, умоляя меня сказать хоть слово. В конце концов я ответила им – и не узнала свой голос, глухой, низкий, искаженный рыданиями.
– Я не могу стать балериной. Я для этого не гожусь. Я понапрасну растратила свой талант и теперь не могу вернуться обратно. Долгие годы тяжелой работы потрачены впустую, и отбросила их я сама. Моя жизнь кончена. И никто этого не понимает. Поэтому я плачу. А теперь оставьте меня в покое!
Октябрь 1934 года
Кюснахт, Цюрих
– Сегодня, может быть, последний день года, когда я могу поплавать на моей лодочке, мисс Джойс. – Доктор Юнг провожает меня взглядом, когда я иду по длинной, обсаженной по сторонам деревьями тропинке, которая начинается у дверей его дома и проходит через сад, и жестом подзывает меня к маленькому лодочному домику на берегу озера. – Я вывожу на эту прогулку по воде только самых своих любимых пациентов. – Он делает паузу и улыбается мне. – Тех, кто не вызывает у меня опасений, что они бросятся в озеро.
– Отчего же вы считаете, что я этого не сделаю? – Я принимаю его руку и осторожно ступаю в лодку, радуясь, что сегодня на мне не вечернее платье.
– Мы отплывем подальше от берега и затем продолжим нашу беседу. Ваши мемуары у меня вот здесь. – Он похлопывает себя по карману куртки.
– До чего же по-другому все выглядит с воды. – Я смотрю на зеленые ставни и узорчатые кованые решетки, закрывающие окна огромного дома-куба доктора. Деревья на берегу стоят во всем своем осеннем великолепии – бронзовые, медные, золотые. По озеру проходят паромы и лодки, оставляя за собой белые пенящиеся следы, а у нас над головами выписывают круги черноголовые чайки.
– Да, отсюда все представляется иначе. – Доктор вынимает мою рукопись и кладет на скамью рядом с собой. Ветер тут же начинает листать ее страницы. – Не волнуйтесь, мисс Джойс. Ее не сдует.
Он возится с парусами, а потом придавливает рукопись большим камнем.
– С чего бы вы хотели начать сегодня? С доктора Негели, возможно? – Он тянет на себя канат, потом отпускает, и лодка начинает разворачиваться. Я гляжу на Цюрих, который, как короста, пристал к дальнему берегу озера.
– Я сказала баббо, что сифилис – это только моя вина. Мое наказание за все то, что я сделала. За все дурные вещи.
– И что на это ответил ваш отец?
– Он твердил, что это, наоборот, его вина. Но я ему не верю. Он такой хороший. Такой чистый.
Доктор Юнг хмурится.
– Расскажите мне обо всех заболеваниях, которыми страдал ваш отец. И о его глазах. Вы говорите, он почти слеп?
– У него постоянные приступы иридоциклита – распухают и воспаляются радужные оболочки. Врачи советовали ему принимать мышьяк, но это же яд, он может убить человека. И баббо знал кого-то, с той же болезнью, кто выпил мышьяк и впал в кому. Вдобавок у него конъюнктивит, и глаукома, и еще какой-то эписклерит, и еще бле… блепа… – Я прижимаю ладонь к виску. Почему я не могу вспомнить название?
– Блефарит?
– Да. И еще упадок сил и нервное истощение. Баббо говорит, что он заслужил все это за свои многочисленные пороки, но я считаю, что виновата я. – Я приподнимаю подбородок и смотрю поверх головы доктора на волнистые холмы, высящиеся за Цюрихом.
– Нет, мисс Джойс. Вы ни в чем не виноваты. – Доктор Юнг понижает голос, словно разговаривает сам с собой. – Мышьяк… Фурункулы… у него были фурункулы? Потеря аппетита?
– Да, порой. Но хорошая новость, доктор, в том, что профессор Негели не нашел в моей крови никаких следов сифилиса.
– Ага. Значит, теперь ваше излечение зависит целиком от психоанализа. Нам нужно раскрыть ваши патогенные тайны.
– Патогенные?
– Ну, скажем, очень глубоко скрытые внутри. То, что случилось с вами когда-то,