Шрифт:
Закладка:
Каунтс решил дилемму Дьюи – найти баланс между универсальностью советского опыта и влиянием специфической русской культуры и характера – в ходе своих поездок в СССР. В 1929 году, пытаясь шире изучить этот вопрос, Каунтс отправился в грандиозное автомобильное турне по Советскому Союзу. Возможно, длительные поездки дали ему больше возможностей обдумать теории Дьюи. Так или иначе, тесная связь его идей с идеями Дьюи об образовании в современном обществе становится все более очевидной в его последующих работах. Считая подъем индустриализма центральным фактом XX века, Каунтс восхищался большевиками за их «борьбу с некоторыми из наиболее фундаментальных проблем индустриальной цивилизации». Пытаясь «поднять» Россию «до современного мира», советские лидеры оказались вынуждены столкнуться с основными проблемами индустриального общества, но у них были беспрецедентные возможности сделать это посредством сознательного проектирования, а не случайного приспособления [Counts 1931b: XI, 17].
Основные проблемы, стоявшие на пути модернизации в СССР, были связаны с нынешними возможностями его населения. Сельские жители в своем состоянии культурной отсталости не были готовы к индустриальному обществу. Каунтс перечислял недостатки русских крестьян: они были пассивны и чрезмерно почтительны, не желали отстаивать даже свои собственные интересы. У них не было чувства времени, что препятствовало любым попыткам привить им трудовую дисциплину [Counts 1931b: 122; Counts 1932: 211; Counts 1930a: 144, 194–195, 95]. Каунтс также ссылался на другую давнюю характеристику: русские стихийны и инстинктивны, а не цивилизованны и рациональны. Подобно тому как американские эксперты использовали такие характеристики для оправдания военного вмешательства в Гражданскую войну в России, Каунтс и его коллеги в 1930-х годах применили понятие инстинктивного поведения русских к советской кампании по коллективизации. Доводы Каунтса нашли отклик у других. Специалист по педагогике Томас Вуди пришел к выводу, что сопротивление крестьян коллективизации не принимало форму «продуманных возражений», а было результатом «“чувства”, что это неправильно» [Woody 1932: 315]. Русские, как дети природы, были неспособны принимать рациональные решения.
Как русские приобрели эти черты характера? Здесь аргумент Каунтса оказался заимствован из другого хорошо развитого представления о русском характере: идеи о том, что их сформировала земля. Каунтс так твердо верил в топографические истоки русского темперамента, что большую часть своего путешествия длиной в 10 000 км потратил на поиски обширных русских равнин, которые, как он слышал, имели ключевое значение для русского характера. Каунтс, скорее всего, позаимствовал эту теорию из трудов географа Йельского университета Эллсворта Хантингтона, чья книга «Цивилизация и климат» объединила климатогеографический детерминизм Монтескье с убеждениями американских социологов. Хантингтон объяснял природу русских – особенно вялость и пассивность – топографическим «однообразием» страны. Или, по словам историка из Колумбийского университета Дж. Бартлетта Бребнера, одного из «трех мушкетеров» Чейза: «Плоские земли <…> ведут к спокойной жизни»[363] [Brebner 1928: 4]. Игнорируя строго сформулированные предупреждения своего друга, критически настроенного историка Чарльза Бирда, Каунтс упорно использовал географические особенности для описания национальных черт [Dennis, Eaton 1980: 4–5; Counts 1930a: 148].
Поиски Каунтсом «обширных однообразных равнин», которые определили русский характер, ни к чему не привели. Он в шутку предположил, что, возможно, равнины были отменены пятилетками [Counts 1930a: 148]. Каунтсу следовало бы серьезнее относиться к своим шуткам; его аргумент подразумевал, что русские национальные черты (сформированные равнинами) могут быть преодолены пятилетними планами. Если бы планирование устранило недостатки русских, их огромный потенциал мог бы быть реализован. Славяне, писал Каунтс, обладают «всеми способностями, необходимыми для построения великой индустриальной цивилизации»; задача состояла в том, чтобы использовать «запас талантов» русских, который Каунтс назвал самым большим «среди белокожих рас». Но использование этого резерва потребовало бы технических возможностей индустриализма. Индустриализация уже помогла современным странам покорить свою природу; она могла бы сделать то же самое в России. Однако до этого момента страна будет оставаться «цивилизацией земли и стихий» [Counts 1932: 45, 50; Counts 1931b: 298; Counts 1930a: 139]. Национальный характер не препятствует индустриализации, хотя и усложняет этот процесс.
Точно так же состояние русского крестьянства не является врожденным, а зависит от обстоятельств. Каунтс утверждал, что существует «идеальная корреляция между условиями жизни и степенью просвещения». Таким образом, искоренение бедности русских также привело бы к ликвидации культурной отсталости. Хотя крестьяне были «приучены к лишениям», улучшение условий их жизни позволило бы им перерасти свой характер. Как и Дьюи, Каунтс понимал плоды индустриализма в широком смысле. В течение одного поколения, предсказал он, старый крестьянин «исчезнет, и его место займет крестьянин нового типа, воспитанный <…> с другой жизненной философией». Индустриальное общество означало бы конец национальной самобытности [Counts 1930а: 50, 142–143, 184, 223; Counts 1932: 217].
Каунтс высоко оценил советские усилия по уничтожению остатков русского характера (если не его предполагаемых географических причин), едва ли ограничиваясь учебными заведениями. Он описал большинство изменений, которые увидел, с точки зрения их вклада в создание новой психологии, подходящей для производственной жизни. Каунтс утверждал, что одной из важнейших предпосылок создания интегрированного общества является психологическая. В частности, индустриализм предполагает ликвидацию глубоко укоренившихся «индивидуалистических традиций» крестьян. Он утверждал, что индустриальное будущее требует не индивидуализма, а интеграции. Согласно наблюдениям Каунтса, советское правительство уже предпочитало коллективные предприятия частным. Но проблема была глубже: коллективная экономика способствовала бы построению общества, гораздо более интегрированного, чем это возможно при капитализме [Counts 1931b: 83, 295, 317]. Таким образом, социалистическая экономическая организация заключалась не только в эффективности (как настаивали Чейз и технократы), но и в коллективном обществе.
Читателям начала XXI века утверждение о том, что крестьяне были индивидуалистами, может показаться необычным. Действительно, в сфере научных исследований крестьянства подчеркивались его коллективные институты и общинный характер[364]. Однако большинство американских экспертов по России в 1920-х и 1930-х годах возлагали вину за медленные темпы экономического прогресса в России на крестьянский индивидуализм. В некоторых из их докладов не придавалось большого значения сравнению индивидуализма с коллективизмом, а, скорее, этот вопрос рассматривался с точки зрения целей советской политики. Для этих авторов – среди них журналист Уильям Генри Чемберлин и экономисты Артур Фейлер и Лазарь Волин – индивидуализм представлял проблему только в той мере, в какой он противостоял советской власти [Chamberlin 1934f; 497; Volin 1937: 617; Feiler 1930: 246][365].
Но другое направление мысли – более близкое к тому, что подразумевал Каунтс, – проливает свет на пересмотр понимания индивидуализма в американской мысли в межвоенный период. В 1920-е годы широкий круг американских интеллектуалов стремился создать новую, не столь абсолютную форму индивидуализма. По словам историка Уилфреда Макклея, этот новый послевоенный индивид был «проницаемой сущностью с нечеткими границами» между собой и обществом. Даже Герберт Гувер, президент-республиканец, который противостоял любому участию правительства