Шрифт:
Закладка:
В «Новом мире», в № 9 за 1961 год, я прочла у Эренбурга, что Переца Маркиша арестовали 27 января 1949 года. А статья в «Правде» о критиках-«космополитах» появилась 28 января. Трудно не связать эти явления.
(В 1961 году читатели еще могли из советских газет и журналов узнать, кто когда был арестован. Давно это кончилось. Порою авторы, стремящиеся к правде, дают понять об арестах, применяя разные формы эзопова языка, например: «его отец пропал… исчез… его воспитывали бабушка и дедушка», — мы, современники, знаем — значит, его родители были арестованы. Но все чаще мне кажется, что подобные фразы, обводя цензуру, обводят и сотни тысяч читателей, особенно младших поколений.)
Я была аспиранткой ИМЛИ. И в самом начале этой кампании я не просто пассивно голосовала «за», я выступила в поддержку этой мерзости.
Одно отступление: работая в ВОКСе, мне не раз приходилось сталкиваться с невыдуманным низкопоклонством перед заграницей, которое внушало мне отвращение.
В 1945 году в Румынии мне бывало грустно. По воскресеньям под окна приходил шарманщик, попугай вытаскивал «судьбы». Гадать я не любила, но слушала всегда эту мучительно-однообразную шарманку и чувствовала себя одинокой в чужом мире. В Румынии я была очень связана — пятилетняя Света, новорожденная Маша. Но вот в Польше в 1956 году, где я была всего две недели, где мне было необыкновенно интересно, где все соответствовало моему взбудораженному состоянию, и там вечерами, очень усталая, я скучала по Москве, Подмосковью, русской речи, по своему…
Сейчас, тридцать лет спустя, из этой страны хотят уехать, улететь, убежать тысячи, если не десятки тысяч. Евреи и немцы. Русские и литовцы. Люди разных наций. Только и слышишь: за границей остался дирижер… остался шахматист… остался моряк…
Мои строки для многих, в том числе и для не собирающихся уезжать, прозвучат анахронизмом. Но в этом я не изменилась. Никакие доводы — ни логические, ни эмоциональные — не могут меня поколебать. Люблю, потому что люблю. Потому что та одна жизнь, которая была мне дана, прошла здесь. И к старости это только обострилось, как обостряется многое (1979 г.)
Не изменилась и сегодня, когда я второй год живу в другом мире (1982 г.).
В 1949 году мне казалось, что говорящие на собраниях спекулянты тоже защищают родину, Россию, то неопределенное, что так не хочется называть оскверненным словом «патриотизм».
Вероятно, я пыталась говорить и о патриотизме. Примеры приводила (отрицательные!) из статей об Америке, опубликованных в «Интернациональной литературе» во время войны. Одна из этих статей принадлежала А. Старцеву, уже в то время арестованному.
Как ясно сегодня мне и всем порядочным людям вокруг меня, что полемизировать с заключенным, с человеком, у которого кляп во рту, — подло. А тогда я поступила именно так. Говорила я и о «еврейском буржуазном национализме». Здесь я, слава Богу, хоть обошлась без отечественных примеров, упоминала о Говарде Фасте. Говорила о том, что против антисемитизма с самого начала революции партия вела острую борьбу, а против национализма совсем нет — прекрасной иллюстрацией «отсутствия» антисемитизма могло быть и это собрание, — и что, стало быть, буржуазному национализму дали разрастись до главной опасности.
То, что я говорила о национализме, это я чувствовала и до собрания, и много после. Я не только не ощущала себя еврейкой, но, пока это было еще возможно, называла себя антисемиткой, и с основанием.
Если бы мы жили в нормальном обществе, которого пока не существует на земле, вероятно, на мне бы и закончился полностью процесс ассимиляции. Живу в России, родной язык, культура, литература — русские. И многие культуры мира — французская, американская, итальянская, немецкая — мне несравненно ближе, роднее, чем неизвестная мне еврейская. Голоса крови я не ощущала никогда. И мне одинаково невыносимы, ненавистны были и печи Освенцима, убийство в Бабьем Яру, и Катынь, и Лидице, и Орадур. Издевательства гитлеровцев над украинцами и поляками, французами и русскими.
С тех пор как были написаны эти страницы, в СССР выросло поколение людей, ощущающих себя евреями. Возникла третья эмиграция — имею в виду не тех, кто хочет уехать о_т_с_ю_д_а, а «репатриантов», тех, кто хотел или продолжает хотеть, испытывая огромные трудности, вплоть до лагерей, т_у_д_а, в Израиль. Их много.
Эти новые евреи презирают, ненавидят таких, как я, ничуть не меньше, чем нас ненавидят антисемиты (значительно, впрочем, усилившиеся по сравнению с 1961 годом).
Но я продолжаю считать себя русской, пусть и не признанной теперь так же, как тогда.
Об антисемитизме заговорили еще до войны. Тогда рассказывали, что известному журналисту Мих. Розенфельду предложили подписать статью псевдонимом. Он ответил, что согласен только на один псевдоним — Пуришкевич.
Во время войны антисемитизм усилился. Мне говорили, что менять фамилию Либерзон на Орлову (когда я вторично вышла замуж) стыдно. И что совсем уже недопустимо менять фамилию моей дочери Свете.
В 1942 году у меня был долгий разговор на эту тему с Кеменовым. Он старался объяснить и таким образом оправдать происходящее. Сказал мне, в частности, что лучшие евреи — интеллигенция, партийный актив — оторвались от своего народа, от корней, а носителями собственно национального осталось городское, вернее, местечковое мещанство. Старики. Как национальное осталось только старое, дореволюционное, заскорузлое. У других наций с территорией — у грузин, армян — появилось новое советское национальное, а у евреев — нет. Все это даже тогда, в период преклонения перед его умом и образованностью, казалось мне абстрактной теорией. Может быть, и интересной, но не имеющей отношения к тому, что происходит. Почему же в советском государстве, где мы так гордились равенством и братством, все отвратительнее, все виднее становились