Шрифт:
Закладка:
Наше русское отделение — крохотный островок в эстонском мире.
Как и в Бухаресте, за моими плечами была мощная держава. Была Красная Армия. Как и в Бухаресте, я этого не сознавала.
Мы жили столь изолированно от местного населения, что его настроений, его враждебности я почти не ощущала. Разве что на рынке и мне и моим приятельницам приходилось слышать: «Вот придут белые корабли, всех вас отсюда выгонят». Белых кораблей ждали, ждут и по сей день.
Ни один собственно эстонский дом не открыл перед нами свои двери. Но это еще больше сближало, сбивало нас — маленькую группу учителей.
Как заведующая кафедрой я присутствовала на педагогических советах. Естественно, что советы проходили по-эстонски. Мне бывало досадно — глупо сидеть, не понимая ни слова. Но это позже Лев научил меня: «В любой самой маленькой стране, чей хлеб ты ешь, ты обязана выучить простейшие слова».
А ведь готовили — должны были готовить — своих студенток к работе в эстонских школах.
Одна бывшая студентка просила меня позвонить первому секретарю райкома (в Москве!) — устроить ее на педагогическую работу и дать жилье. Позже я, наверно, и не взялась бы, ведь невозможно же. А тогда позвонила и, судя по ее письмам (я совершенно не помню обстоятельств), ей работу дали сразу; жилья пришлось добиваться долго (в наших условиях — нормально долго).
Уверенность, что добиться справедливости можно, а значит нужно, в каких-то случаях действительно помогала. Не представляла меры препятствий, не ощущала толщины стены, которую предстояло пробивать. Потому мне, как в юности, все казалось возможным.
Чему же я учила, как воспитывала в Таллине и студентов, и преподавателей?
Приведу строки из писем.
«Вам трудно понять, почему мир так быстро не меняется к лучшему. Что ж поделаешь, если время истории кажется томительно медленным для одной человеческой жизни?»
«…Борцом Вы мне никогда не казались. Вы действовали на людей и жизнь иначе: Вы пробуждали в человеке все хорошее, умели подметить это хорошее и радоваться ему, и каждый тянулся к лучшему, как-то расцветал рядом с Вами, хотел все больше совершенствоваться, проявлять себя творчески…»
Своими лекциями я, видимо, внушала: будьте добрыми, щедрыми, благородными, именно в этом великие уроки русской и мировой литературы. И они полностью сливаются с уроками коммунизма…
Наверно, и сама старалась поступать так, чтобы поведение не противоречило — насколько это возможно — словам.
Таллин, 1953 год. Со студентами пединститута
Просвещать — вот что я должна была делать всю сознательную жизнь. Что я лучше всего умею. (Надо бы в прошедшем времени— у_м_е_л_а.) Что впервые ощутила, когда двенадцатилетней школьницей вошла в казарму на Страстном бульваре, — там были курсы ликбеза для солдат, — и они вслед за мною, мелом на доске выводили: «Маша ела кашу…», «Мы — не рабы…»
Потом я, сама еще студентка, стала преподавательницей литературы в девятых классах.
Просвещать — нести свет. Не могу ответить сегодня однозначно, несла ли я свет, породила ли в молодых, неокрепших умах сумбур.
Правду и ложь, хорошее и дурное здесь так же трудно разделить, как и во всей нашей жизни.
Учила читать книги — это большое и не так часто встречающееся умение, вовсе не равнозначное умению складывать слова из букв. Учила читать стихи. Когда поехала со студентами на уборку урожая в колхоз, вечерами читала Маяковского и подробно, строку за строкой разбирала.
В колхозе ребята работали очень хорошо, за редкими исключениями. Исключения немедленно обсуждались, горячо осуждались. Я всячески старалась словом и делом (все время работала рядом со студентами) поддержать саму радость общего труда. Но естественно возникавшие вопросы: «Зачем все это?», «Почему одни женщины на полях?», «Почему колхозники не работают?» — я считала стремлением увильнуть от труда. Да и задавали эти вопросы ленивые и «плохие», или мне так казалось?
И раньше мы со студентами были очень близки. А здесь, когда вместе ехали, ели, спали, пели и, главное, работали, стали совсем как родные. И вот я, именно я, не будила, а подавляла, гасила всякий проблеск недоумения, недовольства, всякий проблеск политической мысли, политического сознания.
Вероятно, все это было несколько сложнее. Э. напомнила мне в 1967 году такой разговор между нами году в 50-м:
— Раиса Давыдовна, могут у нас арестовать невинного человека?
— Не знаю. Не могу ответить на ваш вопрос.
Она сказала, что именно с этого момента начала думать.
Помню один спор в аудитории на эстонском отделении. На больную тему — национальную. Русские и эстонцы. Ребята выложили кучу претензий, здесь все было перемешано — важное и второстепенное: почему не учат наш язык; почему лузгают семечки; почему девушки ходят с моряками — в портовом городе это считалось нарушением приличий. И еще много «почему». Сейчас я понимаю, что это был протест против русских оккупантов, протест по форме, быть может, и мелочный, кривой, чудаковатый, но все-таки протест. А я защищала — не глупо и не грубо, тысячами доводов, да и опираясь на свой авторитет, но защищала-то шовинизм. Конечно, называла я обе опасности: и шовинизм, и национализм. Но думая, что защищаю интернационализм, я отстаивала власть русских чиновников над эстонцами. А было это после космополитской кампании.
Сразу после моего отъезда из Таллина созданный — или выдуманный мною — малый мир рухнул, словно карточный домик.
«Немного странно, что Вы, идеализируя большую часть людей, совсем не идеализируете жизни! Не обижайтесь, пожалуйста… без Вас здесь, т. е. на кафедре, что-то порвалось, нет общего связующего звена, как „лебедь, рак и щука“, каждый тянет в свою сторону…»
Перечитываю письма из Таллина — толстый пакет, до которого я не дотрагивалась двадцать пять лет.
Чувство такое, словно смотрю многосерийный телевизионный фильм. Фильм старый, пленка поблекла, выцвела. Многих не узнаю.
Одно и то же событие предстает в письмах разных (порою враждующих) корреспонденток. (Мужчин нет, только женщины, девушки.) Праздники, лекции, вечера,