Шрифт:
Закладка:
В Москве — третейский судья. Все обо всех знает, вершит «верховную справедливость».
Письма — крики о бедах, объяснения в любви, мифологизация, культ.
Отчитываются во всем: какие книги прочитали, что понравилось, какие фильмы, какие спектакли смотрели.
Спрашивают — Боже, о чем только не спрашивают (а я, видимо, отвечала…). Как провести отпуск? Поступать ли в аспирантуру? Выходить ли замуж? Оставлять ли беременность? Подавать ли на алименты? Обращаются с просьбами: одобрите тему диссертации, будьте руководителем диплома, порекомендуйте, что читать из новинок. Просят привезти сахар.
Видимо, и я кое о чем просила — «никак не могу найти Вам тюль на занавески…».
Сообщают, где кто работает, дают адреса, рассказывают о своих учениках, описывают свои уроки и условия работы.
«Решила причаститься у Вас перед испытанием, которое мне предстоит на будущей неделе. Может, оно кой-кому покажется пустяковым, но я сейчас не могу так думать. Завтра ко мне на целую неделю приезжают практиканты из института — студенты 6-го курса…
Чему я могу научить их, если сама-то толком не знаю работы?
…Меня сейчас меньше всего тревожит, понравятся ли мои уроки кому-то. Гораздо больше меня тревожит то, как мои ученики знают русский язык…» «ни одной русской книги»… «какой это бич — слитые классы…»…«Как далеко детям ходить в школу…»
Они — мои вчерашние студентки — еще совсем молоды, но тем не менее у них множество болезней, о которых опять же подробно — операции, ангины, простуды, сердце…
Редко, но возражают:
«Р. Д., как понять Ваши слова: „она человек трудовой, достойный“? Я согласна, что к трудовому человеку уже чувствуешь долю уважения, но разве можно отождествлять эти слова? Разве каждый трудовой человек — достойный?»
Начинаются реабилитации — еще глухо, медленно. Предлагаю любимой студентке пойти в прокуратуру, узнать об ее отце — режиссере эстонского театра в Ленинграде.
«Не надо, я боюсь за Вашу дальнейшую судьбу…»
Я пошла, оказалось, что отец расстрелян в 1937 году.
Муж другой моей бывшей студентки, мастер цеха, осужден по крупному уголовному делу. Ищу для него адвоката в Москве.
Я все глубже понимаю теперь, что Таллин стал для меня убежищем от эпохи, ото всей грязи, от подлости, от того, что свершалось совсем рядом. Глаза были ослеплены хорошим, но все же ослеплены. Я была там очень нужна, как, пожалуй, нигде и никогда за всю предшествующую и последующую жизнь. Это произошло, вероятно, и потому, что попала я в очень слабое педагогическое окружение, где мои малые ифлийские и аспирантские знания казались широкими и глубокими. И потому, что я жила по призванию.
Наверное, какие-то бороздки, какие-то следы в чужих молодых душах остались.
В педагогическом деле ведь жатву не измеришь. Учитель изводит словесной и иной руды не меньше, чем поэт.
Летом 1958 года мы с Левой поехали в Таллин.
Размышляя о своем родственнике-военном, который все жаловался на эстонцев, на их недоброжелательство к русским, Лева сказал: «А почему, собственно говоря, они должны хорошо относиться к оккупантам?»
Новые убеждения вначале жмут, как новая обувь, и как же порою хочется обратно, в свое, освоенное, разношенное.
Я в ответ страшно вспылила, была оскорблена моя святыня. «Что же, я, по-твоему, была оккупанткой?»
В 1960 году мы со Львом были в Риге в командировке от Общества по распространению политических и научных знаний. За несколько месяцев до нашего приезда был очередной разгром националистической группировки.
24 июня по всей Прибалтике традиционный праздник — Иванов день. В Латвии он празднуется особо торжественно— половина населения Яны. «Лиго (возрадуемся)» — так поэтически назван этот день. Праздник решили запретить. После того как бригада коммунистического труда на крупнейшем заводе ВЭФ в знак протеста не вышла на работу, в последний момент разрешили. Нам по возвращении удалось выступить в печати, в журнале «Наука и религия» (1960, № 12). Вот что мы там написали:
«Мы убеждены, что латвийское Лиго также вскоре будет настолько же безрелигиозным праздником, как и новогодняя елка. И только пожилые люди да историки смогут рассказать о тех „ортодоксах“, которые в наши дни пытались „закрыть“ народный праздник под предлогом усиления антирелигиозной пропаганды».
Мы были не правы. Лиго — праздник народный, и языческий, и религиозный, Побывав на нем в 1970 году, да и передумав многое, мы увидели его иначе.
И тут, как в истории с бывшей студенткой, которую я устраивала на работу, неполнота прозрения помогла вступить в борьбу.
В 1961 году Лиго окончательно запретили. В 1965 году начали снова праздновать, начальство не обращало внимания. Запрещение, разумеется, было «списано» на Хрущева: субъективизм, волюнтаризм. В 1966 году Льву заказали срочно статью о Лиго. Она опубликована в «Дружбе народов» № 7. Нам рассказывали, будто бы первый секретарь ЦК Вос написал в редакцию возмущенное письмо, в котором авторы — Лев и латышская германистка Дзидра Калныня — обвиняются в «латышском национализме».
А в республике статью встретили с радостью.
* * *
Я помогала в Таллине многим студенткам, но учила тому, что советский порядок — наилучший, мир вообще и наш мир в частности — прекрасен и все в нем устроено в основном справедливо. Надо лишь уметь это увидеть, рассмотреть, даже если тебя личная судьба искалечила.
Одна из студенток перед отъездом в деревню писала мне:
«Я уже ездила туда, на сегодня мое рабочее настроение еще не на должной высоте. Я хорошо знаю, что трудностей впереди масса, но я никогда не забуду тех строк, которые вы однажды зачитали на комсомольском собрании: „Даже если крыша над твоим домом валится, то это еще не значит, что валится весь мир…“»
Учила тому, что общее выше личного, что человек не остров и что нет радости чище и прекраснее, чем радость причастия. И сама училась вместе с ними.
Мне рассказали об одной хорошей преподавательнице Владимирского пединститута, которая получила от своей бывшей студентки письмо примерно такого содержания: «Я, как и почти все мы, ни во что не верила, пока не встретила Вас. Ваши лекции стали для нас переворотом. А теперь я приехала в деревню, где голод и нищета, и ложь, и унижения, и я проклинаю Вас, именно Вас, потому что другим я не верила, а Вам поверила».
У моих таллинских студентов были все основания думать так обо мне.
* *