Шрифт:
Закладка:
Я возмущалась — это несправедливо, какое право имеют эти румыны удивляться тому, что человек из России цивилизован? Я-то ведь знала, что я отнюдь не выше среднего уровня.
Теперь, вспоминая, перечитывая, пытаясь погрузиться в то время, я еще спрашиваю себя: а быть может, было бы лучше, чтобы перед ними на каля Виктория выступил бы толстомордый полковник, который на русском языке без всяких изысков заявил бы им, что советские люди во всем давно достигли совершенства, а им, его слушателям, остается лишь, построившись в шеренги, шагать за советскими людьми прямо в рай. Тогда многое сразу стало бы ясным; тех румын, кто умел думать, не вводили бы в заблуждение… А может, это и праздные вопросы, путей к истине много, и пройти эти заминированные пути тем, кто хочет их пройти, надо самим. И вероятно, в одиночку.
Что я знала о Румынии, когда ехала туда? Ничего, кроме старого пошлого анекдота: румыны — это не нация, это профессия. (Первым это сказал Меттерних.)
Что я узнала за семь месяцев? Почти ничего. Да, я рожала, кормила, была занята и связана детьми. Работала, в своей гостинице узнавала — думала, что узнавала, — об СССР, готовясь ежевечерне к лекциям.
Но главное, я — хоть и после ВОКСа — еще не знала тогда, как надо по-настоящему хотеть и уметь узнавать другие страны.
Временами румынская жизнь все-таки прорывалась в мою. Вот я гуляю в парке со своими «домнишарами», слышу крики, выстрелы, паника, все бегут. И я ухожу из парка, ничего не понимая. Когда добираюсь до гостиницы, у знакомых вздох облегчения — меня искали. Оказывается, в городе какой-то переворот, кажется, сбросили короля. Румыния провозглашается республикой. А может, и какой другой переворот на пути превращения в «народную демократию».
Я не бывала ни в кино, ни в театрах. Один раз была в музее. Кроме Дня Победы не помню случая, чтобы мы с Колей куда-нибудь ходили вечерами, а одна-то я подавно не выходила.
Скучала по Москве, по родным, по друзьям, но какой-то не реальной тоской, замедленной. Мне хотелось быть одной. Мне это было нужно — вот такая остановка, промежуток.
Блаженствовала под осенним солнцем. Оно, солнце, уже не враг, как летом, когда я спасалась только тем, что занавешивала окна мокрыми простынями. Ласковое осеннее солнце, я сама себе хозяйка. Светка играла с подружками. Маша спокойно спала. Пеленки я складывала в раковину под струю кипятка. Вскоре перестала ежедневно гладить. Дети не болели.
Вечерами, уложив детей и прочитав то, что мне было нужно, я садилась у открытого окна, гасила лампу, смотрела на веселую бухарестскую площадь и думала. Я была в мире с миром и в мире с собой. Впервые за долгое время и в последний раз перед долголетним многолюдьем я осталась наедине с собой. Бессознательно хотела именно этого. Но я еще не знала, что мне с собою делать.
Декабрьским днем, вернувшись с лекции, я узнала о приезде Коли. Первое — вещее — движение души: «Не хочу». С этим я, к сожалению, мгновенно справилась и через минуту уже целовалась и радовалась. Тридцатого декабря мы вернулись в Москву. Начиналась еще одна полоса жизни.
1970
18.
Как я разучивалась
В 1947 году я поступила в аспирантуру ИМЛИ, где продолжала не столько учиться, сколько разучиваться.
Прочитала много книг, прослушала много чужих работ, глав из диссертаций, лекций, докладов.
Меня отталкивали публиковавшиеся в то время романы Первенцева, Панферова, Бубеннова. Привлекали книги В. Гроссмана, В. Пановой, В. Некрасова, Э. Казакевича. То есть сохранялось самое грубое, самое приблизительное различие между хорошим и дурным. Но именно приблизительное: ведь я продолжала чтить Фадеева, автора двух редакций романа «Молодая гвардия», хотя и предпочитала первую; находила сильные сцены в романе П. Павленко «Счастье», критерии художественности оставались смутными.
Я начала профессионально заниматься американской литературой. Руководителем моим была Анна Аркадьевна Елистратова, энциклопедически образованная, серьезный ученый.
Я поступила в аспирантуру сразу же после того, как в печати разгромили первый том истории американской литературы; Елистратова была одним из авторов. Испуг после разгрома она сохранила надолго, тем более что ее друга, американиста Абеля Исаковича Старцева, написавшего большую часть глав в этом томе, изгнали из института, а затем арестовали.
Заведовал аспирантурой Роман Михайлович Самарин. Как-то при обсуждении одной работы он спросил: «А нельзя ли эту детальку страктовать и так?» Эту фразу можно поставить эпиграфом ко всей его деятельности приспособленца.
Мне рассказали, что на выборах в Академию наук в 1968 году В. Жирмунский резко выступил против кандидатуры Самарина. В перерыве к нему подошли и пригрозили: «Завтра защита вашего ученика Э. Мелетинского. Если вы не измените точку зрения, докторская защита будет провалена». «Я с шантажистами не разговариваю». Защиту провалить тогда не удалось.
В 1973 году Самарин умер.
По человеческим качествам нельзя сравнивать его и Анну Аркадьевну Елистратову. Но и она участвовала в его — в общем деле. Меня учила тому же. А я оказалась отличницей, примерной ученицей. Была поставлена задача — «разоблачать» американцев, «разоблачать» их литературу. Вот чему я училась и едва не научилась в аспирантуре.
В это время мои статьи начали печататься. Удивительно легко мне было тогда писать. Заказывали много, я исполняла заказы точно в срок, писала гладко все, что надо было. Вполне естественно, что статьи сначала почти не редактировались. Теперь, пятнадцать лет спустя, каждая самая малая рецензия — мука мученическая.
Мне и тогда не нравилось то, что писала, но внутренних терзаний, самого главного, высшего суда не было или почти не было.
Елистратова научила меня одному — точности обращения с фактами. Сами детали должны соответствовать истине, все должно быть проверено и перепроверено многократно: имена, названия, цитаты.
Но что касается трактовки деталей, тут уж никаких объективных закономерностей не существовало. Вся методология научной работы была порочной: не вывести идею из материала, из всего многообразия продуманного и прочитанного, а подобрать материал