Шрифт:
Закладка:
Одна из суббот была сразу же после сноса дома Римских-Корсаковых на углу Пушкинской площади и Тверской (улицы Горького). Обитатели этого дома были прототипами графов Ростовых в «Войне и мире», нижний зал и лестница были повторены в постановке «Горя от ума» в Малом театре и потому сам дом в Москве всегда называли фамусовским. Но дом мешал строительству нового корпуса «Известий», и Ираклий Андроников, желавший получить Ленинскую премию, для чего ему нужна была поддержка главного редактора газеты, без колебаний написал заключение о том, что дом не имеет исторической и художественной ценности.
Это был редкий случай, когда москвичи вышли на защиту дома, установили вокруг него дежурства, но, применив определенную долю насилия, его все же снесли.
Года за два до этого Наталья Марковна выгоняла Андроникова из их дома за вранье, связанное с уцелевшим у нее альбомчиком кого-то из Демидовых, где и было стихотворение Лермонтова, описанное Ираклием в популярном тогда рассказе «Загадка Н. Ф. И.».
Как-то Вишневскому удалось спасти изразцы из разрушенного дома Монсов – с этой, памятной для меня истории, начиналась настоящая глава, – но не таким удачным оказался поход кого-то из нас в Литературный музей, где во дворе жгли мебель красного дерева, кажется, из дома Хомякова. Там никого из собравшихся не подпускали к большому костру – мебель вся была по акту «списания», и никто не должен был взять себе хоть что-то.
Мир вокруг был довольно однообразен и разрушителен. Скажем, никем не подвергались сомнению достоинства коллекционных покупок Алексея Толстого, зачастую сделанные в магазине на Камергерском переулке, где продавали «трофейное» имущество и где Поповы купили своего Маньяско, но общаться с ним, относиться к нему как к коллекционеру все считали ниже своего достоинства, не ходили к нему и не приглашали к себе, как и других прославленных «деятелей» – академика Виноградова (с прекрасной коллекцией резных камней), Смирнова-Сокольского, и даже Габричевскую, тут же нашедшую себе нового мужа после ареста первого.
В это время всем была памятна история еще 1940 года, когда вся чиновничья Москва ринулась в «присоединенную» Прибалтику и в Восточную Польшу, чтобы успеть купить себе туфли, костюмы, рубашки – все то, чего уже давно не было в советских магазинах. Это не были откровенные грабежи машинами и вагонами, как в 1945 году, но – для большинства чиновников – выгодные покупки в еще сохранившихся магазинах. Советский классик Алексей Толстой, конечно, не мог остаться в стороне. У него была заранее выбранная цель – охотничий домик-дворец князей Радзивиллов в Беловежской пуще. Но дом князей был разграблен, ни убранства, ни коллекций уже не было – Алексей Толстой опоздал. Не растерявшись, он почти со скандалом нашел военный грузовик и солдат, которые взломали для него драгоценный наборный паркет конца XVII века и собрали его в доме писателя на Спиридоновке. Но грабежи еще не стали системой, история с паркетом стала слишком широко известна. Последствий, конечно, не было, но, как рассказывали, Сталин встретил Толстого на каком-то приеме и не отказал себе в удовольствии заметить:
– А я думал, что вы настоящий граф.
На наших «субботниках» все, кроме меня, знали о требованиях его единоутробных братьев запретить ему называться графом Толстым. Но зато я мог поддержать разговор прочитанными мной воспоминаниями Бунина о Толстом, пересказом эпизода о том, как Алексей Николаевич приводит Бунина в квартиру в тогда очень модном доме князей Щербатовых на Садовой и, указывая старинные портреты, как бы невзначай, говорит: «Всё предки, предки». Но Бунин уже был в этой квартире у предыдущего нанимателя и знал, что она сдается вместе с портретами.
Особенно характерен был рассказ Бунина о последней встрече с графом в каком-то парижском ресторане. Толстой, которого специально для этого прислали в Париж, уговаривал Ивана Алексеевича:
– Ваня, ты же не понимаешь, как я живу, у меня три машины и две дачи. Ваня, возвращайся в Россию!
В этом и была разница между теми, кто пил водочку с селедкой на «субботниках», Буниным, Пахомовым, и всем остальным миром. Свой круг состоял из людей, которые точно знали, что в жизни есть более важные вещи, чем машины и дачи.
Скудное меню «субботников» не было ни экономией, ни жадностью, ни потаканием коллекционным страстям. Это было глубочайшее, внутреннее, никогда прямо не высказываемое убеждение, что среди того, что творится в России, того, во что превратилось искусство, недостойно жить иначе, постыдно есть икру ложкой, сколько бы миллионов не стоили твои коллекции. У Вертинских, у Чижова, да и у нас этот аскетизм чуть смягчался, хотя в основном был тем же, разве что на масленицу, когда «субботники» происходили у Вертинских, Мария Марковна и Мария Анатольевна баловали нас дивными блинами в неограниченном количестве, хотя их порции и не мерились на тарелках «локтями», как полагалось когда-то у «настоящих» едоков. Закуски были гораздо разнообразнее: красная икра, пироги с визигой, – а кроме бутылки водки (из более скромных, чем у Поповых чарок) подавался еще обязательно узвар. В 1960-е годы это уже не было в Москве роскошью, но это была неукоснительно поддерживаемая память о нормальной, почти забытой и разрушенной жизни.
Участники «субботников» не были людьми совершенно чуждыми современности и не ориентировавшимися в окружающем мире (каких когда-то было немало – Жегин или Ахматова характерные тому примеры). Наоборот, некоторые мне известные истории, свидетельствуют об адекватном поведении моих старших друзей и товарищей в конкретных, требующих проявления характера, достоинства и соблюдения нравственных принципов ситуациях. Ясное представление о мире вокруг нас, отсутствие иллюзий о защищенности своего круга, о возможности эскапистского существования в Советском союзе, кажется, являлось залогом существования «субботников». Свой мир необходимо было защищать.
Среди шедевров Рембрандта, Поттера, Гварди у Поповых на стене всегда висел небольшой рисунок тушью с эскизом Бромирского к памятнику Сурикову – трагическим поразительной красоты распятием. Со временем я выменял у