Шрифт:
Закладка:
Брюс Гуд усматривает в этом что-то вроде физиологической основы ритуализации, присущей только человеку: «Сами ритуалы, как правило, таинственны и никак не обоснованны. В них нет внутренней логики. В этом смысле к ним не применимы законы причин и следствий. Но если вы не подчиняетесь правилам, ритуал нарушается, а силу ему придает именно правильное выполнение. Аналогично Лагар показала, что дети четырех-шести лет с большей вероятностью будут пошагово копировать поведение взрослого, если в нем не будет очевидного смысла, чем если такой смысл будет. Делая это, ребенок, возможно, начинает понимать, что у взрослых существуют особые занятия, которые вроде бы не имеют цели, но при этом, должно быть, очень важны – именно потому, что не служат никакой очевидной цели»[82].
Подобное бытие можно охарактеризовать как безоглядное и нерефлексивное. И все же оно представляет собой вторую степень отрыва: вначале отрыв от биологической телесности, выброс в стихию повальной имитации, а затем блокировка неконтролируемой имитации избранной динамической формой, тотемной идентификацией. В рамках такой идентификации слова отнюдь не исключены, но это слова, не адресованные друг другу в качестве историй. Это вещие слова, которые в широком смысле можно назвать заклинаниями прямого действия, в отличие от историй и привязанных к ним самоотчетов, осуществляющих, так сказать, зачарованность непрямого действия.
Элементы и стыковые узлы бытия волком (любого тотемного вхождения) не фиксируются в виде контакта, по отношению к этому свершившемуся событию бесполезно спрашивать «Где сценарий?» или «Где либретто?». Все, что остается в качестве аксессуаров, как раз и представляет собой лягушачью кожу, медвежий клык или разбитые скорлупки, не золотые, а простые. И тогда нужно ждать, пока курица снесет следующее золотое яйцо, и можно будет ударить им об стол или о заветный угол печи. И это при том, что великое множество событий может быть пересказано, включая сюда мысли по поводу и без повода, вспыхнувшие чувства… А тут вместо слов только лягушачья шкурка да еще амулет, если он отдельно от шкурки. И как тут выстроить феноменологию волка или любого другого тотемного вхождения?
Правда, эти атрибуты можно использовать для представления – но словно бы в другой жизни и в другом мире. В сундучке бродячего кукольника вполне могут оказаться соответствующие атрибуты: и фигурка волка, например кукла, надеваемая на руку; такая же фигурка зайца или поросят; ткань для драпировки и даже лягушачья шкурка, почему бы и нет. Кукольник спрячется за драпировку, выставит своих кукол – и пошло-поехало. Все дело, однако, в том, что он сможет «представить представление», но не сможет броситься в воронку трансформации, в тот тоннель, колодец, в какой прыгала лягушка и откуда затем выпрыгивала в самом непристойном виде, чтобы через мгновение-другое стать величественной царевной, так что о доступной ей ипостаси будет свидетельствовать только особый блеск в глазах да еще неотразимые чары, перед которыми не может устоять ни один царевич.
Если угодно, в таких случаях мы сталкиваемся с особенностями работы вербального транспорта. Этот транспорт позволяет нам передавать смыслы, некоторые смыслы и выборочные чувства. Универсальным способом перемещения и передачи является метафора, что не укрылось от внимания Гигериха:
«Греческая metaphora означает “трансфер” или “транспорт” – она и является транспортом в том смысле, в котором переносит за пределы границ жизни-смерти, в центр жизни, фактически преобразуя порядок бытия»[83]. Метафора и вправду надежный скоростной транспорт языка. Это она перемещает зрителя вслед за передвижным кукольным театром, вслед за определенным порядком слов, сочетающим функции мостика и транспортного средства. Но похоже, что этот надежный транспорт доставляет все-таки не во все точки присутствия. Не всякий опыт можно погрузить на легкую транспортную ленту метафоры. Очевидно, что этот транспорт непригоден для перевозки самой ветхой материи со всеми ее физическими кондициями, включая тяжесть и развернутое пространство фюзиса. Вот и фигуры иноприсутсвия в звериных телах слишком тяжелы! Полный опыт тотемной идентификации тоже не передается посредством метафоры, не перемещается путем рассказанной истории.
Тотемное вхождение – не единственная реальность, которую не удалось взять с собой, покидая ветхий мир. Это же можно сказать о важнейших элементах трансгрессий, сатурналий и жертвоприношений в целом – не то чтобы они не использовались в качестве метафор, просто пригодные для передачи элементы не отражают их суть, а сущностные настройки жертвенной практики скорее блокируются и развоплощаются рассказываемой историей и попыткой осмысления. Тут опять хочется процитировать содержательную книгу Гигериха «Душа-насилие»:
«Греки говорили о ta drometa (то, что сделано, т. е. свершенное жертвоприношение) и ta legomena (то, что сказано,т. е. миф). Вместе они образуют религию. Психология, конечно, не боится жестоких мотивов, например мотивов Медеи, убивающей своих детей из-за мести, – в той мере, в какой эти жертвы ограничены семантикой мифов (Осирис, Дионис, Медея) или внутренним опытом современных сновидений. И все они остаются упакованными в логико-синтетическую безвредность простых архетипов, они никоим образом не рассматриваются как деяние во плоти и крови. И это означает, что ta drometa полностью подчинена ta legomena. Кровь не то чтобы вообще смыта, она видима – но так, как кровь на экране или в жестких компьютерных играх»[84].
Само психологическое объяснение выступает чем-то вроде заклинания, например как ссылка на фетиш и вообще на мотив, но заклинания бессильного, во всяком случае для самого «заклинаемого». Иное дело рассказываемая история – она выводит из одержимости, если, конечно, срабатывает зачарованность второго порядка.
Однако последовательность слов, складывающихся в историю, может и не сработать. И следует отметить, что между «классической» одержимостью и той, что обусловлена воздействием повествования-рассказа, расположен модус прорицания и пророчествования.
6
Пророк и есть тот, кто ничего не слышит, кроме собственного вещания на избранной частоте, на той, к которой он подключен. Вроде бы вещающего пророка можно сблизить с вдохновенным поэтом – и все же именно пророческая речь по своей модальности ближе всего к феноменологии волка. Она принципиально лишена обратной связи, и пророк впадает в режим вещания почти так же, как ударяются оземь. Не исключено, что пересказать собственное пророчество не легче, чем вспомнить пробег в шкуре волка.
Кликушество вполне может соседствовать с другими формами одержимости – и все же модус пророчествования сохранен и удержан на высших этажах коммуникации. Да, пророк ничего не слышит и пророка нельзя перебивать. Мы знаем, что истина транслируется иначе, в режиме вопрошания, иначе рассказывается и хорошая история, поскольку принимает во внимание возможные недоразумения читателя-слушателя. Пророку же до этого нет дела, как токующему