Шрифт:
Закладка:
Собственно, этого и следовало ожидать. Вряд ли Мордвинов, чей дом был уже однажды почтён жандармским визитом, проводил лето 1849 года в беспечности и неге. Уж ежели, как сказывают, из его квартиры был незаметно вынесен типографский станок, что тогда толковать о каких-то бумагах…
Его архивное, тоже неопубликованное, дело[228] немногим толще скудного досье Бурдина.
На вопросные пункты Мордвинов отвечает кратко, но вразумительно. Он не скрывает, что мать его умерла, а отец, тайный советник, живёт в Петербурге. И что он, их сын, имел честь окончить С.‑ Петербургский Императорский университет. На службу вступил осенью 1847 года, но штатного места не имеет; под следствием и судом не бывал. Недвижимым имением или собственным капиталом не обладает; не обладает и семейством; на пропитание получает средства от отца. «Кроме своих родных, ни с кем не имел особенно близких и коротких знакомств…», – пишет Мордвинов, не обременяя следствие сведениями о своих конфиденциях с членами типографской «семёрки».
«Не принадлежали ли вы к какому-либо тайному обществу?» – вяло (более для порядка) спрашивает подуставшая за лето Комиссия. – «Нет», – кратко отвечает Мордвинов.
Он не отрицает своих посещений дуровских вечеров, однако настоятельно подчёркивает, что «первоначальная цель их была музыкальная и литературная». То есть слово в слово повторяет показания других участников кружка, в том числе Достоевского: устойчивость формулы наводит на мысль о её предварительном обсуждении. Кроме того, Мордвинов мог получить консультацию у тех, кто уже имел удовольствие отвечать на указанные вопросы. Вспомним, что Михаил Достоевский был выпущен из крепости ещё 24 июня, а, скажем, Н. А. Кашевский, вообще не подвергшийся заключению, допрошен 1 августа. И, наконец, тоже остававшийся на свободе А. П. Милюков был призван к допросу 29 августа, то есть буквально за пару дней до ареста Мордвинова. Вряд ли последний пренебрёг возможностью тщательно подготовиться к встрече, которой, как он понимал, уже нельзя было избежать. За пять месяцев ожидания он, несомненно, продумал тактику защиты и, по-видимому, был вооружён некоторым знанием следовательских уловок. Поэтому он действует крайне осторожно и взвешенно; повторяет лишь то, что уже говорили другие.
Можно, однако, представить, как напрягся Мордвинов, узрев невинный с виду письменный пункт: «Часто ли собирались к Спешневу вы и ваши сотоварищи, кто именно, чем занимались и какое вы принимали участие?». Спрашиваемый отвечает подчёркнуто бесстрастно, как бы не придавая вопросу (равно как и своему на него ответу) никакого значения: «Я у Спешнева бывал большею частию не один, для обеда или с визитами, но собраний у него не бывало»[229].
Спешнев действительно избегал публичности. Он, как помним, предпочитал индивидуальный подход.
Надо заметить, что вопросы следователей носят достаточно общий характер. Они обязаны допросить Мордвинова, поскольку его имя упоминается в деле. Трудно, однако, избавиться от впечатления, что, формально следуя процедуре, дознаватели не хотят углубляться. И поэтому, устрашив допрашиваемого протокольным требованием открыть злоумышление, «которое существовало, где бы то ни было», они готовы удовольствоваться благонравным ответом: «Мне ничего не известно». Видимо, уяснив из характера вопросов, что никаких серьёзных показаний против него не существует, сын тайного советника отвечает твердо и с сознанием собственной правоты: «Либеральное и социальное направление считаю преувеличенным желанием изменить и уничтожить все несовершенства, которые постепенно, мало-помалу, уничтожаются и прекращаются стараниями Правительства, а потому не могу в себе признать ни социального, ни либерального направления».
После чего автор этих положительных объяснений с лёгким сердцем подписуется в том, что будет хранить в строгой тайне сделанные ему в Комиссии расспросы, а также торжественно обещает не принадлежать к тайным обществам и впредь не распространять никаких преступных социальных идей.
Да, пять месяцев, миновавших после весенних арестов, не прошли для Мордвинова даром. Он был освобождён в тот же день, 2 сентября. Его отец, сенатор и действительный тайный советник, мог вздохнуть с облегчением.
В деле Мордвинова сохранились и выписки о нём из допросов других фигурантов. Не может не броситься в глаза удивительное единодушие отвечавших. Все они, словно сговорившись, характеризуют Мордвинова как лицо, абсолютно ни в чем не замешанное и к тому же совершенно бесцветное. Во что трудно поверить, если иметь в виду его дальнейшую судьбу.
Ещё в 1846 году Плещеев посвятил своему 19-летнему другу следующие стихи (они стали известны сравнительно недавно):
И не походишь ты на юношей-педантов,На этих мудрецов, отживших в цвете лет,В которых чувство спит под пылью фолиантов,Которым все равно, хоть гибни целый свет.Ты не таков. В тебе есть к истине стремленье,Ты стать в ряды защитников готов,Ты веришь, что придет минута искупленья,Что смертный не рожден для скорби и оков.Несмотря на то, что отмеченная в этих стихах готовность «стать в ряды защитников» не прояснена толкованием – защитников чего? – они дают некоторое представление о духовных качествах воспеваемого.
Он водит приятельство со Спешневым и Плещеевым; он близок с Филипповым; он посещает Дурова. Нет ничего удивительного, что он упомянут Майковым как посвящённый.
В показаниях Филиппова о Мордвинове есть одна любопытная фраза: «В рассуждении о домашней литографии один из первых согласился с мнением Достоевского (Михаила. – И. В.) насчет бесполезности и опасности этого предприятия»[230]. Как и братья Достоевские, Мордвинов должен был действовать именно таким образом. Литография «бесполезна и опасна» ещё и потому, что может обнаружить подводную часть айсберга (то есть конспиративную деятельность типографов).
Если арестованные члены «семёрки» («тройки»? «пятёрки»?) догадываются, что Мордвинов ещё не взят (а они не наблюдали его среди ночных арестантов, собранных в III Отделении), они крайне заинтересованы в том, чтобы такое положение продлилось как можно дольше. Ибо Мордвинов – единственный из них, кто может уничтожить улики.
Действительно: из всех потенциальных типографов на свободе остались только двое – Милютин и Мордвинов. Но Милютин отъезжает из Петербурга ещё до апрельской развязки и поэтому выпадает из игры. Если типографские принадлежности находились в каком-то известном только членам «семёрки» тайнике, извлечь их оттуда (до того, как они попадут в руки властей) не мог никто, кроме Мордвинова.
Спешнев и Филиппов – то есть те двое, кто официально признал свою причастность к заведению типографии, не могли этого не понимать.
На вопрос: «Какое Николай Мордвинов принимал участие на собраниях, бывших у Дурова, Плещеева и у Вас?» Спешнев отвечает: «Просто только посещал их по знакомству с одними господами и со мною – с Плещеевым он вместе воспитывался и много был дружен. Речей никаких не произносил никогда, и вообще ни резкого ничего особенного не говорил и никаких социальных мыслей не разделяет, да собственно и не знает»[231].
Как видим, Спешнев, может быть, с ещё большей настойчивостью, чем другие, пытается создать впечатление, что роль Мордвинова – совершенно ничтожна. Тот, положим, и рад бы разделить «социальные мысли», однако попросту их «не знает». Какой с него в этом случае спрос?
«Следует обратить внимание