Шрифт:
Закладка:
Свою линию поведения Достоевский выбирает с самого начала и следует ей до конца.
К.Н. Тимковский.
Поздняя фотография
Если Петрашевский апеллировал преимущественно к закону, то его соузник почти полностью игнорирует эту призрачную реальность. Пребывая, если воспользоваться счастливым выражением Ю. М. Лотмана, «в военно-бюрократическом вакууме», он уповает главным образом, на то, что, спокойно и беспристрастно вникнув в его показания, его обвинители сами убедятся в неосновательности своих подозрений.
Он не взывает к милости и не выказывает раскаянья.
Тщательно (можно сказать – художественно) он выстраивает собственный образ, равно как и образы других участников драмы. (Поправки, зачеркивания и вставки, которыми изобилуют его показания, свидетельствуют, что автор отнёсся к этой работе творчески – как к тексту.)
Нет, он не старается убедить следователей, что, будучи человеком образованным, старался убегать разговоров на жгучие политические темы. Он берёт на себя эту вину, дабы, во‑первых, заслужить следовательское доверие, а во‑вторых, пользуясь достигнутым успехом, обойти обстоятельства более щекотливые.
«На Западе происходит зрелище страшное, разыгрывается драма беспримерная». Разумеется, он не может оставаться равнодушным к этим событиям, но это вовсе не означает, что его интерес носит характер одобрительный. Что же касается до отечественных применений пагубного европейского опыта, то здесь он вполне твёрд: «Не думаю, чтоб нашелся в России любитель русского бунта» («бессмысленного и беспощадного» – могла бы продлиться фраза; счастье, что другая – «а хотя бы и через восстание!», – застряв, как уже говорилось, в памяти мемуариста, так и не достигнет следовательских ушей). Он не жалеет резких слов в адрес цензуры и не страшится упомянуть о её бессмысленных и жестоких придирках. При этом он тактично даёт понять, что подобная, ничем не оправданная словобоязнь прежде всего не в интересах самой власти (и может быть даже «обидой правительству»). «…Литературе трудно существовать при таком напряженном положении. Целые роды искусства должны исчезнуть…» Не в позднейших статьях и не в «Дневнике писателя», а именно здесь, на тесном поприще тюремной словесности он впервые говорит власти о её собственных выгодах – о необходимости следовать идеалам справедливости и чести.
Он ненавязчиво втолковывает членам Комиссии, что фурьеризм – «это система мирная» и что она «очаровывает душу своею изящностью…». Но – тут следует очень характерное добавление – «эта система вредна… уже по одному тому, что она система». Он вряд ли лукавит: неприязнь к теоретическим отвлечённостям сохранится у него на всю оставшуюся жизнь.
Итак, образ почти сотворён. Перед лицом мужей государственных, призванных отделить добро от зла, выступает человек искренний и доброжелательный, вовсе не скрывающий своих сокровенных убеждений. Он даже готов признать, что «если желать лучшего есть либерализм, вольнодумство, то в этом смысле, может быть, я вольнодумец».
Так строится самозащита. Не менее искусно проводится и защита других.
Уже приходилось говорить, что Достоевский не сообщил следствию ни одного компрометирующего кого-либо из его товарищей факта. Он упоминает только о том, что уже известно. Но даже и в этом случае он пытается смягчить возможный следовательский удар.
Он категорически отрицает, что Головинский утверждал, будто освободить крестьян нужно бунтом. И после словесных настояний Комиссии задумчиво добавляет, что, по-видимому, говоривший «выражал эту идею как факт (то есть как объективную возможность. – И. В.), а не как желание свое», ибо он, Головинский, всегда был «далек от бунта и от революционного образа действий». Его, Головинского, лишь сильно занимает сам крестьянский вопрос, но при этом он, безусловно, предпочитает меры мирные, а отнюдь не сокрушающие. «Вот с какой стороны я знаю Головинского».
Тимковский? «Его поразила только одна изящная сторона системы Фурье». (Опять упор на социальную эстетику!) Мало того, Тимковский показался вопрошаемому «совершенно консерватором и вовсе не вольнодумцем». (Вспомним, что относительно самого себя Достоевский позволяет более рискованные формулировки.) И вообще, Тимковский «религиозен и в идеях самодержавия».
Дуров? О, это человек самый незлобивый, но, к несчастью, болезненно раздражительный. Поэтому «в горячке» способный иногда говорить «против себя, против своих задушевных убеждений». Сами же убеждения не должны вызывать у следователей ни малейшей тревоги.
Филиппов? В нём масса прекрасных качеств (следует перечисление). Он, правда, ещё очень молод и оттого – горяч и самолюбив (приводится трогательный анекдот о Филиппове, который в доказательство своей неустрашимости холерой молодецки съел горсть зелёных рябиновых ягод). Отсюда предоставляется сделать вывод, что если Филиппов даже и предложил литографию, то это был такой же мальчишеский жест, как и описанное выше гастрономическое безумство.
С особенным чувством говорит Достоевский о брате (Михаил Михайлович был взят 5 мая – «в обмен» на выпущенного, наконец, брата Андрея Михайловича). Он самым решительным образом отрицает хотя бы малейшую прикосновенность его к делу. Это он, младший брат, виновен во всём: ввёл Михаила Михайловича к Петрашевскому, на «пятницах» которого брат, впрочем, не проронил ни слова. У брата осталась на воле семья – совершенно без средств, и поэтому «арест должен быть для него буквально казнию, тогда как виновен он менее всех».
«Совершенно откровенных сношений не имел ни с кем, кроме как с братом моим…» – скажет Достоевский, отвечая на вопросные пункты: нет оснований ему не верить. Думает ли он меж тем о главной опасности, которая может обнаружить себя в любую минуту и погубить его?
Пора вспомнить о типографии.
Из главы 11
«Где не любят Гутенберга…»
Злоключения актёра Бурдина
В Государственном архиве Российской Федерации (чьё новое каркающее название ГА РФ немногим благозвучнее, чем старое цокающее ЦГАОР) хранится дело, озаглавленное по форме: «О помещике Николае Спешневе». Однако эта находка вовсе не та, которую втайне ждёшь. То есть не то большое следственное делопроизводство, задолго до крушения империи загадочным образом исчезнувшее из императорских архивохранилищ. Документы, отложившиеся в ГА РФ, принадлежат III Отделению: в них зафиксированы результаты его собственной деятельности. И результаты эти – ошеломляют.
Итак, вновь обратимся к архивам.
31 июля 1849 года Леонтий Васильевич Дубельт предписывает подполковнику корпуса жандармов Брянчанинову «отправиться завтра 1-го августа в 6 часов утра в квартиру служащего в Министерстве внутренних дел Николая Александровича Мордвинова, сына сенатора, квартирующего в доме Кокошкина на Воскресенской улице, арестовать его, опечатать все его бумаги и книги и оныя с ним вместе доставить в III Отделение Соб. Его В-ва Канцелярии». Хотя имя Мордвинова известно едва ли не