Шрифт:
Закладка:
Яков прятался в складках белой тафты и сквозь щели в занавесе смотрел, что происходит в зрительном зале. В зале прибавилось кресел, и галерея на этот раз полным-полна была скрипачей, стрекотавших бравурную увертюру. Высокие персоны еще только рассаживались в креслах – Яков узнал прекрасную цесаревну, всю в розовом, и толстую Барбареньку с папашей, и возле них – золотого кузнечика-гоф-маршала.
Именинница-государыня явилась последней, в сопровождении супругов фон Бюрен и блистательного полковника Левенвольда. Яков сразу приметил, какое на царице платье – очень широкое, с причудливо скроенным лифом, горячечно-алое, словно живая кровь. Анна здорово располнела, и голубые глаза ее как будто выцвели, бледным сапфиром выделяясь на смуглом, оспой порченном лице. «Интересно, у нее-то кто роды примет?» – подумал вдруг Яков.
Суровый, холодный Левенвольд помог царственной подруге устроиться в креслах и что-то интимно зашептал ей на ухо, оглядываясь назад. Кто там был позади у него, бог весть – то ли посол испанский де Лириа, то ли вице-канцлер Остерман, то ли и вовсе Ягужинский, скандалист известный.
Кулисы поползли в стороны, и за спиною Якова послышалось угрожающее:
– Поберегись!
На сцену мелкими шажками двигался белый конь, увенчанный короной и плюмажем, – подарок доброго мецената, обер-камергера. На коне, вцепившись в животное и ручками, и даже ножками, сидел, трепеща, кастрат Ди Маджо, неспособный к верховой езде. Два статиста вели коня под уздцы – до самой сцены – и лишь на краю отпустили. На сцене расставлены уже были и хор жрецов, и Аницетус, и Сенека – все на своих местах, отмеченных мелом. Конь вынес на сцену и Ниро и встал посредине, сам, умница такая. Дунули из-за кулис ветряные машины – и взметнулись, виясь, шелка, и закрученным вихрем полетели блестки. Ди Маджо набрался храбрости и под рыдание скрипок словно заплакал сам:
Ihr Väter…
Euch ist wohlbekannt…
Левенвольд-старший с услужливым изяществом подал царице веер, а второй Левенвольд, смеясь, предложил своей – невесте ли? – орешки, и та взяла, не чуя подвоха. Госпожа Лопухина, прикованная приличиями к дураку-мужу, следила за ними огненным взором. Ария клокотала, и жизнь в зале кипела – у малышки-наследницы, царицыной племяшки, рвало болонку, Бюрены перешептывались и смеялись – над белым конем из собственных конюшен, который оказался, по их мнению, лучшим из актеров на этой сцене.
– Слава богу, конь пока терпит, – Гросс неслышно подошел и дружески взял доктора под руку. – Ла Брюс сутки не кормил его и воды не давал – от страха.
– Всегда знал, что он злодей, – шепотом отвечал Ван Геделе.
– Левенвольд сегодня уезжает, – Гросс кончиками пальцев раздвинул тафту и глянул в щелочку. – Сегодня последний его день. Отсидит спектакль – и вуала, в Европу…
– Который уезжает? – уточнил Яков.
– Да уж не наш, старший. Главный. Видишь, государыня печальна – он самый верный и лучший ее советчик, ближайший друг. Говорят, именно он и подарил ей – не корону, но ее нынешнее самовластие…
– Тише, – напомнил Яков.
– Здесь нет шпионов, – отмахнулся Гросс, – здесь театр, а не рынок, да и шум стоит такой – сам себя не слышишь.
– И куда он едет?
– За женихом для маленькой принцессы, той, что с собачкой, – Гросс кивнул на царицыну племянницу, красную от стыда и злости – собачка все ж запачкала ей платье. – Говорят, вернется к ноябрю. Или же нет… Престолонаследие – штука такая, не каждому можно довериться. О, вот и наши подопечные!
Скрипки грянули – очередной ударной волной, – и с потолка поползли на лонжах четыре статиста, украшенные крылышками. В вихре бумажного снега кружились они, колеблемые ветром из машины – четыре ангела, аллегория неизвестных Якову добродетелей – или же все-таки пороков. Опера-то была про Нерона…
– Где же шлейки? – вгляделся Яков.
– Под одеждой. Не бойся, я сам их крепил, – успокоил его инженер.
Конь на сцене прядал ушами, поднимая картинно копыто, Ди Маджо отчаянно трепетал, утопая в волне свирепых золотых блесток, Аницетус дрожаще выводил рулады редкостным своим альтино. Хор продолжал слова за Аницетусом – в лучших колокольных традициях церковных певчих. Видно, уроки Ла Брюса не пошли хору впрок.
Гросс сходил поглядеть, как позади задника работают его подмастерья – один крутил там педали, поднимая и опуская ангелов, а второй раздувал горе-машину, что бросалась блестками. Яков смотрел на звезды, рассыпанные по сцене, и думал, что театр – это, наверное, мир, перевернутый с ног на голову: актеры попирают ногами звезды, и в небе висят одновременно и солнце, и луна…
– Доктор… доктор Ван Геделе!
Яков повернулся, хотя мог и не поворачиваться – этот цитрусовый запах утраченного запретного рая… Прима Лукерья была сегодня накрашена и напудрена, в коротком шелковом платье и с тюрбаном на голове. Новое платье примы было очень уж коротко – всего лишь до щиколоток, бог знает, кто выдумал столь дерзкую новацию, Ла Брюс или сам гофмаршал? Лицо ее, белое, словно у куклы, изрядно было нарумянено, а губы и глаза – прорисованы ярко, чтобы все-все в зале могли их видеть.
– Здравствуй, Лупа, – доктор взял ручку, унизанную дешевыми перстеньками – каждый, каждый палец, – и прижал к губам. – Рад видеть тебя, волчица. Боишься?
– Очень! – с готовностью выпалила прима.
– Я буду ругать тебя, – пообещал Яков.
– Я тоже, – из-за сцены вернулся довольный Гросс. – И притом последними словами.
– Про вас я и не сомневалась, – Лупа тряхнула головой, так что серьги ударили по щекам, и убежала прочь, в лабиринт декораций.
– Дура, – приговорил приму Гросс.
– Ты строг к ней, – возразил добродушный Яков. – Девке петь через полчаса, переживает, волнуется – а ты ее дразнишь.
Через полчаса Гросс поспешил за сцену – следить за тем, как поползут с потолка качели, а из другой кулисы выступил Ла Брюс со своею флейтой. Флейта протяжно заныла – вот ведь инструмент факира, и не захочешь, а навернутся слезы. И царица в своем кресле прижала к глазам платок – слезы часто стояли у нее наготове, а тут и в придачу – такая музыка, рвущая сердце. Младший Левенвольд взволнованно извернулся в талии, как змея, высматривая реакцию высокой особы: неужели провал? Крах? Не нравится?
С небес неспешно спускались качели, увитые цветами, и теплое меццо-сопрано взошло, как солнце, перекрывая мучительную флейту. Задула ветром машина, взметнув золотые блестки и шелковое платье певицы – и увы, увы, это и было фиаско…
Все кавалеры мгновенно оживились и внимательно глядели: что