Шрифт:
Закладка:
Дядюшка Бидлоу, человек, тяготевший к степенному и размеренному, с трудом переносил Балкшу с ее таротом, нумерологией и приворотными травками. Потому что – ну чушь же, право слово. А вот Яси во все глаза глядел на кукуйскую принцессу. На ловкие руки ее, бросавшие карты, и в низкий вырез шелкового платья, и на тонкую – двумя пальцами обхватишь! – талию, и на длинный закрученный локон, качавшийся у щеки, как цепочка гипнотизера. И на странный замшевый браслет, из кожи очень светлой, с вплетенной ладанкой – спрятанный на тонкой руке под ворохом черных ведьминых кружев.
Принцесса Модеста держалась запросто с мальчишкой тринадцати лет – а самой ей было тогда уже хорошо за тридцать. Возможно, полковницу зачаровали волшебные Ясины глаза – так внимательно она в них глядела. Дядюшка нередко пропадал на вызовах, матушка – в церкви, а ведьма Модеста частенько заглядывала – раскинуть для Яси пасьянс или тарот, и однажды, сумрачным дождливым днем… Загляделись они друг на друга, протянули друг к другу руки поверх разложенных карт, а чуть позже – и карты оказались на полу, и сами гадальщики, и кое-какие детали их туалета…
Вот тогда Яси и узнал – про гри-гри, оплетавший длинную ведьмину руку. Странная ладанка оцарапала мальчишке шею, и Модеста, в порыве внезапного откровения, рассказала ему про свой амулет и про бессмертных загробных слуг. Яси расшнуровал ее платье и пальцем водил – по давно затянувшемуся шраму от вырезанной кожи. Той самой, белой, что теперь у нее на запястье. Он почти не помнил ее рассказ, помнил только, как дождь шуршит на улице, и так же почти – шуршит в его пальцах тяжелый шелк, и щекочут его невесомые вороные спирали ведьминых волос, спускаясь – все ниже и ниже…
Много позже, когда был Яков уже на ученье в Лейдене, дядюшка писал ему, что ведьма Модеста арестована и бита на площади кнутом – по приговору суда. Не за колдовство, нет, за какие-то финансовые растраты и дачи. Об этой казни, наверное, и говорил ему Десэ…
Потом, от дождливого того дня через десять лет, в городе Кенигсберге повстречал Яков старика-философа с причудливым браслетом на руке – в точности как у красавицы Балкши. Коса из светлой замши оплетала запястье, и в косу вплетен был крошечный то ли кошелек, то ли ладанка. Философ ничего не говорил о бессмертии, о приворотах, о фазах луны и от души презирал тарот. Но он делал фигурки из воска и прокалывал их иглами – и кое-кто в Кенигсберге после этих манипуляций укладывался в постель, а кто-то и в гроб. Философ вообще почти ничего не говорил – он принял их с шевалье де Лионом в своем кабинете, и восковые фигурки с торчащими иглами плавились на подобии алтаря, застеленном лиловым шелком, иссиня-черные птицы трепетали в серебряных клетках, на фоне каменной стены возвышалась статуя темного дерева с белым лицом, к ногам которой припадала черная собака и алчно слизывала из миски в ногах ее лаково-черную кровь… Запах чернил, и пепла, и слабый, пропащий запах жасмина…
– Я ничего не смог сделать, – философ обнял шевалье, словно прощаясь, – он был сильнее меня, ваш противник. Он победил. Готовьтесь, друг мой…
– Яков! – пастор тряс его за плечо, заглядывал в глаза. – Очнись! Она что, и вправду тебя заколдовала?
Ведьма сидела на нарах, обняв колени, и раскачивалась из стороны в сторону – рубашка задралась, и видны стали грязные тощие лодыжки. Глаза ее были закрыты. Колдовала она или нет, но душа ее была сейчас далеко-далеко.
– Нет, Десэ, я просто припомнил кое-что, – вздохнул Яков, отряхиваясь от прошлого. – Если я не нужен тебе более, проводишь меня на выход?
Смерть
Десэ снял с себя и повесил на крюк кожаный прозекторский фартук, плеснул на тряпицу спирта и протер руки. Подручный его глядел как на кощунство – на пустой перевод добра.
– Зашивать не стану – напрасный труд, – прозектор бросил тряпку в раскрытое чрево мертвеца. – Все равно поутру отправится в яму с известью. Прощай и ты, мизерабль, – до завтра.
Помощник его согласно кивнул и продолжил тянуть один за другим зубы изо рта у покойника. Поблескивали щипцы, и зубы ударялись по очереди, как спелые зерна, о вогнутое дно железной прозекторской миски.
Десэ накинул плащ и вышел, задевая темным развевающимся полотнищем о ступни мертвецов на колодах, матово-серые, словно сыр рокфор или ноздреватый мартовский снег. Трупы лежали рядами, разломанные восковые персоны, негодные более болваны для одежды, пустая порода. Отыгранные, ненужные для партии карты.
Десэ вышел на улицу, вдохнул ночной свежайший воздух – ах, эликсир, тем паче после удушья морга, – и фамильярно потрепал по загривку караульного. Он всегда был фамильярен и груб – с теми, с кем мог себе это позволить.
Прозектор отыскал на задворках свой возок, взлетел на облучок – и за пазухой его шевельнулась и звякнула бутыль. Сегодняшняя его добыча, сыворотка правды. Молоденький лекарь-шпион забыл у него в гостях эту новую игрушку, и Десэ не терпелось – в лабораторию, поскорее разобрать зелье на элементы, изучить, узнать – как устроено, как сделано. Собственные опыты уже третий месяц не давались ему, неудача погоняла неудачей, а тут чужая, новая, незнакомая отрава – повод поразвлечься и отвести душу.
Неудачи пошли у него с тех пор, как ученик его бросил. Впрочем, что значит – бросил? Ведь перевязывая волчонку лапу, мы же не думаем, что повзрослевший волк из благодарности будет служить нам? И спасая змею из колодца – не ждем от нее потом особой преданности? Ученик его был из той самой породы, холодных ядовитых змей, и вся благодарность его могла заключаться лишь в одном: усвоить все преподанные уроки, сделаться лучше учителя. И все. Ни в коем случае – не пребывать возле Десэ вечно.
Когда Десэ начинал его учить – они были еще почти на равных. Сам он был молодой абортмахер, немножко алхимик, и только начал звать себя Смертью – в честь казненной в Париже тетки своей, Катарины Десэ. Тетку он ни разу в жизни не видел, но называться Смертью было красиво и загадочно.
В Саксонии, в городе Дрезден, он дергал зубы одному остзейскому наемнику, изгнаннику, скитальцу, на родине заочно приговоренному к смерти за государственную измену. И как-то