Шрифт:
Закладка:
Сколько прошло минут? В те мгновения время для меня исчезло, и я не могла его отследить. Внезапно охватила паника, что я не замечу, как минует ночь и наступит рассвет. Я схватила телефон и посмотрела на часы. Прошло всего лишь три минуты. Мне стало страшно, что изнуряющее время тянется так долго. И тогда я впервые подумала, что, возможно, незнание Юнсу – к лучшему. Иначе он бы не вынес этого. Мне стало чуть легче. Я стояла, разглядывая свои руки.
Затем медленно приблизилась к телефону. Набрала номер 114. «Я разыскиваю телефон человека по имени Мун… Юсон…» – говорила я, но губы сводило судорогой. Впервые после события, перевернувшего мою жизнь, я проговорила имя ублюдка вслух. До этого он был для меня просто старшим двоюродным братом…
– Господин Мун Юсон? А какой адрес?
Даже на мой взгляд это выглядело глупо. А позвонить старшему брату и спросить я не могла…
– Не знаю…
– Людей с этим именем по всей стране очень много, – вежливо объяснила оператор.
– В Сеуле. Он наверняка проживает в зажиточном районе. Где именно, я тоже не знаю…
– Извините, но на основании этих данных я не могу сообщить номер телефона, – проговорила женщина вежливо, но безэмоционально.
Я положила трубку и вышла из дома. Сев в машину, завела ее. Руки тряслись. Крепко стиснув зубы, я нажала педаль сцепления.
Когда я вошла, мать листала журнал с лупой, водруженной на переносицу. Стоя в дверях палаты, я смерила ее взглядом.
– Тебя каким ветром занесло?
От такого грубого вопроса мне захотелось выйти из этой комнаты. Если бы она выглядела хоть капельку измученной, хоть немного несчастной или же, как сказала сноха, сиротливо-одинокой, мне было бы гораздо легче… Но, к сожалению, она пыхала здоровьем и умиротворенностью.
«Мама, у меня тут болит, очень болит», – пусть даже и матери, но как же мне было трудно говорить об этом, показывая на свои гениталии, уже почти взрослой девушке. Мать мельком взглянула, тут же натянула мои трусы обратно и резко бросила ледяным тоном: «Да что ты такое несешь?! Ты вообще понимаешь, о чем говоришь?»
Сначала я не могла поверить. Выйдя из того дома, я еле передвигала ноги – внутренняя сторона ляжек опухла. Повзрослевшая девочка шла по дороге и плакала. После каждого шага ощущалась ужасная рвущая боль, мне казалось, я не смогу больше сдвинуться с места, однако я была уверена, что стоит увидеть маму и рассказать ей о случившемся, как все будет в порядке. Я верила, что она заступится за меня, а его накажут. Но когда я услышала мать и увидела ее холодное выражение лица, прозрачная завеса, словно нож гильотины, – хрясь – упала между нами, врезавшись в землю.
– Двоюродный брат Юсон позвал меня к себе в комнату… сказал, на пару слов… я поэтому поднялась, а он снял мои трусы… мама… мне так больно и страшно… очень больно.
Я плакала и не могла больше говорить. Мать спустилась на первый этаж, а затем снова поднялась, держа в руке мазь «от всех болезней». Сунув ее мне в руки, проговорила:
– Помажь и ложись спать. И не болтай. Как же такая взрослая дылда могла накрутить хвостом, чтобы…
Я бессильно опустилась там же, где стояла.
– Ни стыда ни совести… И не вздумай говорить взрослым братьям, держи рот на замке, поняла? Я смотрю, ты в последнее время уж слишком чтением романов увлеклась…
– Неправда! – закричала я из последних сил. Мать зажала мне рот. – Нет же, нет, говорю, нет! – кричала я, суча ногами, а мать в ответ отхлестала меня по щекам. Впервые она меня ударила.
Я подошла к матери. Она, поморщившись, закрыла журнал и приподнялась на постели. Как ни странно, я видела, что ей страшно.
– Ты чего? Что с тобой? – переполошилась она.
Я не могла вымолвить ни слова. Губы дрожали. Еще не поздно было развернуться и уйти домой.
– Я не знала, что еще можно сделать… Поэтому пришла… Мама, я пришла сказать, что про… прощаю… тебя.
В груди было так больно, будто бы ее непрерывно режут острым лезвием на маленькие кусочки. А из глаз начали литься слезы, словно из самой глубины моего истерзанного и черствого сердца хлынула застывшая комом кровь. Глаза пронзила резкая боль.
– Я не могла тебя простить и даже сейчас… я не хочу прощать! Ты поступила еще хуже, чем тот подонок… это невозможно простить… Но сегодня… я пришла, чтобы попробовать…
Мать, будто не понимая, о чем я, хмыкнула:
– Найдешь же ты способ потрепать мне нервы. Мать тут, понимаешь, при смерти, а ты даже не соизволила ни разу прийти… И вдруг появляешься откуда ни возьмись и несешь невесть что? Неизвестно еще, кто кого должен простить…
– Я!.. Тебя!..
Мать вылезла из-под одеяла и села на кровати, спустив ноги.
– Ты что, рехнулась? Юджон! Позвать дядю? С тобой все в порядке?
Я ревела в голос, как малое дитя. Плачем, на который не была способна пятнадцатилетняя девушка в те страшные минуты, плачем, который не мог прорваться и все последующее время, – все эти слезы подступили к горлу, и если бы я не избавилась от них прямо сейчас, то, казалось, они перекроют дыхание, и я умру. Я потянула за синий крестик, который подарил Юнсу. Даже он будто сдавливал мое горло. «Неужели так же происходит и на виселице, когда шея в петле?» На лицо натягивают нечто вроде белого колпака, затем на шею надевают веревку. И после сигнала «Готов!» пять человек нажимают рычаг. На самом деле из пяти срабатывает только один. Это сделано для того, чтобы уменьшить чувство вины исполнителей приговора, – я прочитала в материалах о казнях. После этого пол под смертником, сидящим на коленях, падает, и преступник повисает на веревке. Бывают случаи, что даже после пятнадцати – двадцати минут ноги смертника все еще подрагивают. Тогда спускается врач и, приложив стетоскоп к груди, проверяет, остановилось ли сердце. Затем тело оставляют еще примерно на двадцать минут. Говорят, даже после этого человек мог выжить; бывало, веревка рвалась или из-за ее большой длины смертник просто падал весь окровавленный. И тогда начинали всё сначала… Этот процесс они называют «приведение в исполнение приговора». Слезы текли без остановки. Горло сильно саднило из-за этого освобождающего плача, случившегося со мной впервые за последние пятнадцать лет, – болело так, будто его сжимает. Мать, сторонясь меня, потихоньку отступала к входной двери. Я пыталась произнести слово «прощение», однако сейчас подозреваю, что, скорей всего, в моих глазах, как когда-то в глазах Юнсу, полыхала свирепость, не оставлявшая меня эти годы. Я подумала, что, возможно, мать была права, дядя здесь не помешал бы. Интересно, сказал бы он мне: «Юджон! Вот и правильно! Поплачь! Вволю… Мне бы хотелось, чтобы ты выплакалась!» А я ответила: «Прости меня, дядя…» Тогда он спросил бы: «За что ты себя винишь, Юджон?» И я захотела бы ответить: «Не знаю, дядя! Даже не знаю, почему мне так стыдно перед тобой…»
– Это не потому, что я хочу тебя простить. Я думала, так надо. Что и мне надо принести хотя бы одну жертву… Сделав самое сложное для меня – то, что хуже смерти, – простить тебя!