Шрифт:
Закладка:
В более ранних черновиках (1928–1931 годов) этот же персонаж говорит тем, кто его арестовывает:
«Я пострадать хочу… Христом-Богом клянусь.
— Что это вы, партийный, а все время Бога упоминаете? Веруете?
— А в Бога Господа верую. Верую с сего 10 июня и во диавола… Полон я скверны был, людей и Бога обманывал, но с ложью не дорогами ходишь. А потом и споткнешься. В тюрьму сяду с фактическим наслаждением»[367].
В 1933 году Булгаков (после ареста некоторых вхожих в его дом людей) удалил из романа следующие слова, свидетельствовавшие о том, что Босой перестал быть комическим персонажем: «Вовсе не потому, что москвич Босой знал эти места, был наслышан о них, нет, просто иным каким-то способом, кожей, что ли, Босой понял, что его ведут для того, чтобы совершить с ним самое ужасное, что могут совершить с человеком, — лишить свободы»[368].
Кстати, эта фраза о «кожном знании» объясняет фамилию персонажа — Босой…
Оголенная кожа, связанная, правда, уже не со знанием, а с верой, равно как и готовность страданием искупить свое неверие, были в булгаковских черновиках упомянуты и в связи с реакцией Ивана Бездомного на нечисть. В окончательном варианте романа сказано: «Никому не известно, какая тут мысль овладела Иваном, но только, прежде чем выбежать на черный ход, он присвоил одну из этих свечей, а также и бумажную иконку. Вместе с этими предметами он покинул неизвестную квартиру» (гл. 4). «Он был бос, к груди английской булавкой была приколота бумажная иконка со стершимся изображением неизвестного святого. В руке Иван Николаевич нес зажженную венчальную свечу» (гл. 5).
В редакции романа 1928 года об этой иконке сказано больше. Она приколота к голому тела Ивана, причем Иван поясняет, что это его добровольное мученичество: надо «кровушку пустить», чтобы искупить свое кощунство — «Я Господа нашего Христа истоптал сапожищами»[369].
Затем эту слишком яркую черту Булгаков будет смягчать. В варианте 1937 года икона названа по имени — это икона Христа[370]. Причем Иван поясняет: «Без нее его [Воланда] не поймаешь»[371]. Икона по-прежнему приколота к груди Ивана, но мотив этой боли уже вполне посюсторонний: чтобы свободной рукой легче было задерживать преступников[372].
Однако и в этом варианте Иван, войдя в писательский ресторан, переходит на церковную лексику: «Здорово, братья»[373] (совсем скоро об этом слове вспомнит и Сталин — в катастрофическом июле 1941 года он поразит советскую страну своим непартийным обращением: «Братья и сестры!»).
Кстати, Иван именно в минуту своего религиозного обращения ведет себя отнюдь не как Иешуа (значит, и обращен он был не в «евангелие Воланда»). «Товарищ Понырев! Помилуйте! — ответило лицо. — Нет! Уж кого-кого, а тебя-то я не помилую, — с тихой ненавистью сказал Иван и, неожиданно размахнувшись, ударил по уху это лицо»[374]. Лицо, кстати, было «ласковое, мясистое, бритое и упитанное, в роговых очках», которых оно лишилось «исключительно за свою страсть к произнесению умиротворящих речей». Это лицо предлагает: «возьмите покой» — а получает «лицо по морде»[375].
Впрочем, Иван ищет не встречи с Богом, не истины в Боге; он просто искал в Нем минутной защиты. Прошел испуг — исчезла и минутная религиозность Ивана. Оттого уже после первых же процедур в психлечебнице он говорит: «Меня же сейчас более всего интересует Понтий Пилат… Пилат… — тут он закрыл глаза» (гл. 25). В «Князе тьмы»: «Интересно мне теперь только одно: что было с Понтием Пилатом»[376]. Христос Ивану не интересен. В «Князе тьмы» Иван еще просит выдать ему Евангелие («Хочу проверить, правду ли он говорил»[377]), но в «Мастере и Маргарите» этой детали уже нет. Оттого и окажется он в эпилоге «красным профессором». Так что обращение Ивана было временным. Но — было.
Подобное религиозное обращение может показаться карикатурным. Оно должно было казаться таковым цензорам. Но слишком серьезные слова и мысли Булгаков вкладывает в эти эпизоды своих книг, и паяцы становятся чем-то живым и серьезным. Они, как юродивые, получают право вслух сказать то, чего говорить вообще-то нельзя…
Вот вполне пошленький певец «колхозного счастья» писатель Пончик говорит в булгаковской пьесе «Адам и Ева» (1931 год). «Пончик (в безумии). Самое главное — сохранить ум и не думать и не ломать голову над тем, почему я остался жить один. Господи! Господи! (Крестится.) Прости меня за то, что я сотрудничал в „Безбожнике“. Прости, дорогой Господи! Перед людьми я мог бы отпереться, так как подписывался псевдонимом, но тебе не совру — это был именно я! Я сотрудничал в „Безбожнике“ по легкомыслию. Скажу тебе одному, Господи, что я верующий человек до мозга костей и ненавижу коммунизм. И даю тебе обещание перед лицом мертвых, если ты научишь меня, как уйти из города и сохранить жизнь, — я… (Вынимает рукопись.) Матерь Божия, но на колхозы ты не в претензии?.. Ну что особенного? Ну, мужики были порознь, ну, а теперь будут вместе. Какая разница, Господи? Не пропадут они, окаянные! Воззри, о Господи, на погибающего раба твоего Пончика-Непобеду, спаси его! Я православный. Господи, и дед мой служил в консистории. (Поднимается с колен.) Что ж это со мной? Я, кажется, свихнулся со страху, признаюсь в этом. (Вскрикивает.) Не сводите меня с ума! Чего я ищу? Хоть бы один человек, который научил бы… Это коммунистическое упрямство… Тупейшая уверенность в том, что СССР победит… Слушай! Был СССР и перестал быть. Мертвое пространство загорожено, и написано: „Чума. Вход воспрещается“. Вот к чему привело столкновение с культурой… Будь он проклят, коммунизм!»[378]
Конечно, такая пьеса не была ни поставлена, ни опубликована при жизни Булгакова. Булгаков и не боролся за ее постановку. А вот свой роман он хотел видеть опубликованным. И поэтому столь откровенные религиозные обращения в окончательно-цензурный текст Булгаков не включил. Но некоторые намеки на ту силу, которая может противостоять Воланду эффективнее, чем «мотоциклеты с пулеметами», все же остались (см. главу «Чего боится Воланд?»).