Шрифт:
Закладка:
Я дошёл до конца первой главы «Лествицы» Иоанна Лествичника и точно помню фразу, которую подчеркнул карандашом, прежде чем опустить шлагбаум и до того, как начался урок начальника про железнодорожных самоубийц. Она гласила: «Убоимся Господа хотя так, как боимся зверей; ибо я видел людей, шедших красть, которые Бога не убоялись, а услышав там лай собак, тотчас возвратились назад, и чего не сделал страх Божий, то успел сделать страх зверей». Мне было трудно с этой фразы вдруг переключиться на телефонную лекцию о нравах железнодорожных самоубийц, а ещё труднее причислить к ним кудрявого мальчика. Потому что я видел его накануне выходящим из церкви; если он верит во Христа, то уж точно не убьёт себя. И хотя я промолчал, начальник, будто прочитав мои мысли, заметил:
— Не рассчитывайте, что мальчик испугается тепловозного гудка; опыт говорит, что самоубийцы в таких случаях, даже если бы они и хотели убежать, стоят будто пригвождённые к шпалам, парализованные страхом. Страх — недостаточная мотивация, чтобы избежать смерти; если бы это было так, то никто бы не умер, потому что все, повторяю, все боятся смерти, но не знают, как от неё спастись.
* * *
Во второй половине дня между пассажирским поездом в Кралево и товарным поездом из Кралева в Лапово есть перерыв четыре часа пятнадцать минут. А поскольку до церкви Святой Троицы всего несколько шагов по шпалам, я решил сходить посмотреть. Пока я шёл к входу в церковь, я думал, что неслучайно её построили в метре от путей: это поддерживает мою теорию, что железная дорога — это как смерть и невидимое Воскресение.
Запах ладана заменил простецкий запах пропитки железнодорожных шпал. Было темно, и поскольку снаружи ярко светило солнце; мне потребовалось несколько секунд, чтобы привыкнуть к полумраку, сначала перед глазами стояли синие круги, потом зрение прояснилось. Передо мной оказалась прекрасная, совершенно новая фреска, но выполненная целиком в соответствии с поэтикой старых средневековых мастеров; только цвета были новыми, остальное принадлежало праматерии фресковой живописи. По левую руку всё ещё стояли леса, а это означало, что работа пока не закончена. Я прошёл мимо строительных лесов и на красной ленте, закрывавшей доступ к ним, с немалым удивлением прочитал надпись по-английски «UNDER RECONSTRUCTION». Мне это показалось странным: почему написано не по-сербски? Я посмотрел на стену и увидел: на фреске, на которой была изображена сцена распятия, со всеми фигурами, где доминировала Богородица с ренессансным, почти реально человеческим лицом, полным печали настоящей матери по настоящему сыну, Иисуса на кресте не было! Вместо него была белая штукатурка в форме распятого силуэта, подложка, на которой стенописцу ещё предстояло написать Спасителя. И я цинично улыбнулся: «В современном мире даже Господь находится на ремонте; как будто речь идёт о водопроводной сети или автомагистрали, и ждут, когда по тендеру выберут лучшего претендента!» В этот момент в церкви, которая, я был совершенно уверен, пуста, раздался детский голос:
— Я тоже жду, когда он появится. Я прихожу каждый день, а его всё нет и нет.
Я обернулся и на одном из молельных стульев у стены увидел кудрявого мальчика. Было лето, а он был в высоких зимних ботинках. Левый ботинок широко разинул рот, как те консервные банки, которые оставил в сторожке мой предшественник. Мальчик смотрел на фреску с Воскресением Христовым, не моргая, не ожидая, что я что-то скажу, как будто меня здесь и не было. И когда я уже хотел сказать ему, что я здесь, он заговорил:
— Дядю Мелентия выгнали. Дядя Мелентий может нарисовать Иисуса простым карандашом, ему и краски не нужны. Он расписал для них всю церковь без денег. Я слышал, как алтарник сказал, что скоро приедет иностранец, чтобы закончить Христа… Посмотри на другую стену, — сказал он, как будто мы знали друг друга сто лет.
Я посмотрел. Там было написано Воскресение Христово, словно великолепное живописное красноречие. Малыш добавил:
— Сначала нарисовали Воскресение. И только потом Распятие. Как можно воскреснуть до смерти? Эти люди не знают, что сначала, а что потом.
Маленький философ, видимо, сам того не зная, поставил диагноз всему нашему современному миру: распинают уже воскресшего Христа. Его распнут ещё ужаснее, чем в первый раз: теперь это делают за деньги. В старой газете, оставшейся от прежнего железнодорожника, я прочитал, что собирают средства на операцию для какой-то семилетней девочки: операция стоила полмиллиона евро. Разве это не распятие Христа в теле той девочки? Что это за операция, ей что, будут вживлять бриллианты, золото и палладий, раз это вмешательство стоит так дорого? Сколько цистерн крови им нужно и по какой цене, когда доноры крови сдают её бесплатно?
— А почему выгнали этого Мелентия? — спросил я.
— Потому что церковь получила деньги, так мама говорит, от каких-то иностранных фондов. И чтобы их можно было использовать, они должны нанимать иностранцев. А Мелентий уже всё им нарисовал, но они не дали ему закончить. Если они не возьмут иностранца, то не смогут воспользоваться деньгами. А это большие деньги. Так говорит мама, — объяснил мальчик.
Он по-прежнему сидел с левой стороны небесного корабля, который плыл с этим провинциальным городом и целой планетой сквозь Вселенную (а наша планета тоже всего лишь космическая глубинка), хотя все убеждены, что стоят на месте, когда находятся в церкви. Мы плыли одни, я и он, без распятого Иисуса, отданного на тендер, мы плыли, как корабль без кормчего.
— Что ты вечно вертишься около железной дороги? — спросил я, сидя на одном из молитвенных стульев, напротив маленького старичка.
Мальчик оторвал взгляд от пустого места Христа. Он долго смотрел на меня, как бы испытывая меня; точнее, будто раздумывая, можно ли со мной говорить.
— Я здесь кое-кого жду, — тихо сказал он. — Я живу в ста метрах отсюда, и тот, кого я