Шрифт:
Закладка:
В то же время какие-то аспекты творчества и биографии Некрасова сглаживались – хотя невозможно было замолчать самые драматичные из них, такие как попытка Некрасова в 1866 году спасти журнал «Современник»: ради этого поэт написал оду генералу Михаилу Муравьёву, прозванному Вешателем после подавления Польского восстания[170]. Характерно, что эта ода, никак не повлиявшая на судьбу «Современника» и подорвавшая репутацию Некрасова у «революционных демократов», до нас не дошла – в отличие от стихов, где поэт сетует на укоризну «вчерашних друзей» и «страдальческих теней» после своего опрометчивого поступка.
Надежда Войтинская.
Портрет Николая Чуковского.
1909 год[171]
Поздние исследователи не всегда видели то, что было заметно ранним, и наоборот: так, Дмитрий Святополк-Мирский[172] отказывал Некрасову в поэтическом изяществе, но отмечал, что «его вдохновение, в выборе темы гражданское, в разработке её становится субъективным и личным, а не общественным». Это особенно видно, если взглянуть на стихи Некрасова, посвящённые собственно поэзии. «Стихи мои! Свидетели живые / За мир пролитых слёз!» – восклицает он, рассказывая, как эти стихи, собственно, появляются. На протяжении всего своего пути он работает с образом Музы – то есть со вполне романтической фигурой, которая под его взглядом преображается:
Нет, Музы ласково поющей и прекрасной
Не помню над собой я песни сладкогласной!
‹…›
Но рано надо мной отяготели узы
Другой, неласковой и нелюбимой Музы,
Печальной спутницы печальных бедняков,
Рождённых для труда, страданья и оков, –
Той Музы плачущей, скорбящей и болящей,
Всечасно жаждущей, униженно просящей,
Которой золото – единственный кумир…
‹…›
В порыве ярости, с неправдою людской
Безумная клялась начать упорный бой.
Предавшись дикому и мрачному веселью,
Играла бешено моею колыбелью,
Кричала: «Мщение!» – и буйным языком
В сообщники свои звала господень гром!
Это стихотворение, «Муза» (1852), можно назвать программным – но таких программных высказываний у Некрасова было много, от знаменитого восьмистишия «Вчерашний день, часу в шестом…», где молодую крестьянку, которую бьют кнутом, поэт называет родной сестрой Музы, до предсмертного стихотворения, где казни подвергается уже она сама: «Не русский – взглянет без любви / На эту бледную, в крови, / Кнутом иссеченную Музу…»
В разряд программных попадает и стихотворение «Поэт и гражданин» – диалог, в котором Некрасов от имени Гражданина сначала предъявляет сам себе претензии: «Твои поэмы бестолковы, / Твои элегии не новы, / Сатиры чужды красоты, / Неблагородны и обидны, / Твой стих тягуч. Заметен ты, / Но так без солнца звёзды видны», а затем формулирует «позитивную программу». Гражданин указывает, что человеку с талантом «стыдно спать», а «Ещё стыдней в годину горя / Красу долин, небес и моря / И ласку милой воспевать», после чего рождается один из самых ходовых афоризмов русской поэзии:
Поэтом можешь ты не быть,
Но гражданином быть обязан.
Традиционные тропы романтической поэзии, о которых так презрительно высказывается Гражданин, у Некрасова часто – будто под влиянием тех же укоров совести – переходят в гражданский пафос. Так, в большом стихотворении «Рыцарь на час» природная идиллия – «В эту тихую, лунную ночь / Созерцанию должно предаться» – наводит поэта на мысли о покойной матери (образ исключительно важный для Некрасова), а от этих мыслей он переходит к покаянным признаниям и экстатической мольбе:
Да! я вижу тебя, бледнолицую,
И на суд твой себя отдаю.
Не робеть перед правдой-царицею
Научила ты Музу мою…
‹…›
Выводи на дорогу тернистую!
Разучился ходить я по ней,
Погрузился я в тину нечистую
Мелких помыслов, мелких страстей.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Но это – верхний, патетический уровень «стихов о стихах»: Некрасов, профессиональный литератор par excellence, посвятил много текстов собственно литературному труду и его восприятию. Ту же коллизию «обязанности поэта быть гражданином» он мог трактовать и иначе: «Эти не блещут особенным гением, / Но ведь не бог обжигает горшки, – / Скорбность главы возместив направлением, / Пишут изрядно стишки!» Очень часто его стихи о литературе – сатирические: например, герой длинного фельетона «Чиновник» (1844) «К писателям враждой – не беспричинной – / Пылал… бледнел и трясся сам не свой», а, читая сатиры на чиновников, «С досады пил (сильна была досада!) / В удвоенном количестве чихирь / И говорил, что авторов бы надо / За дерзости подобные – в Сибирь!..».
Алексей Наумов. Н. А. Некрасов и И. И. Панаев у больного В. Г. Белинского. 1881 год[173]
Доставалось от Некрасова и собратьям-литераторам. В стихотворении «Блажен незлóбивый поэт…» (1852) он противопоставляет «чистого лирика» вроде Жуковского или Фета другому поэту, тому, «чей благородный гений / Стал обличителем толпы, / Её страстей и заблуждений». Имелся в виду не только недавно умерший Гоголь, но и вообще новый тип поэта «социального», каким стремился быть сам Некрасов. Ясно, что «незлобивый поэт» на фоне такого обличителя выглядит неважно. С другой стороны, поэта-трибуна ждут многочисленные препятствия, в первую очередь цензурные. В поэме «Суд» (1866) литератора судят за «дерзкие места» в его книге – иронической моралью процесса служит сентенция: «Пиши, но будь благонамерен!» В цикле «Песни о свободном слове» (1865–1866) герой-поэт сетует: «Но жизнь была так коротка / Для песен этой лиры, – / От типографского станка / До цензорской квартиры!» А рядом выступает совсем жалкая фигура – «фельетонная букашка»:
Я – фельетонная букашка,
Ищу посильного труда.
Я, как ходячая бумажка,
Поистрепался, господа,
Но лишь давайте мне сюжеты,
Увидите – хорош мой слог.
Сначала я писал куплеты,
Состряпал несколько эклог,
Но скоро я стихи оставил,
Поняв, что лучший на земле
Тот род, который так прославил
Булгарин в «Северной пчеле».
Эта фигура была знакома Некрасову не понаслышке. Он мечтал о литературе с юности – и из-за этого