Шрифт:
Закладка:
…Вначале всё было, как во сне. Королевская капелла, кольца на перстах, благословения, ночь, полная жарких объятий, неумелость гречина, вызвавшая насмешку молодой жены, большой дом в Эстергоме, который тесть щедрой рукой подарил своему зятю и любимой дочери.
Спустя седмицу Авраамка по поручению Коломана отъехал в Восточную Марку[226], когда же воротился, успешно проведя мирные переговоры с герцогом Леопольдом, то уразумел, что дома его не особенно и ждали.
Юную Ксиллу он застал в объятиях одного из баронов. Второй барон, завернувшийся в простыню, храпел по соседству у окна.
Оторопело остановившись в дверях, Авраамка тупо взирал на открывшуюся перед его глазами картину.
Ксилла первой пришла в себя. Отстранив готового броситься на гречина с мечом любовника, она наскоро натянула на плечи лёгкий восточный халатик и, взяв гречина за руку, вывела его в переход.
– Я стала тебе женой, но я – мадьярка и дочь барона, тогда как ты безроден, некрасив и совершенно не умеешь вести себя с женщиной. Поэтому… Хочу с тобой договориться. Отныне я буду иметь любовников и жить, с кем захочу. Не с тобой. Ты же получил от моего отца деньги и наследство. И может, титул получишь. Теперь оставь меня.
Авраамка, кривя в презрении уста, глянул на хорошенькую ведьмицу, грустно вздохнул и поклялся себе в том, что никогда более не переступит порог этого дома.
Он воротился в прежнее своё жильё. Потянулись обычной чередой дни и месяцы, так, будто ничего не случилось и не изменилось.
Но однажды его вызвал к себе король.
– Я вижу, Авраамка, что твоя семейная жизнь дала серьёзную трещину. В Эстергоме ходит немало слухов о похождениях твоей супруги. Так ли это?
– Воистину, – промолвил Авраамка.
– Выходит, тебе нужен развод? Роспуст, как говорят по-русски.
– Думаю, что это невозможно, государь, – глухим голосом ответил королю гречин. – Церковь не позволит…
– Да, конечно, это весьма трудное дело. Но…Твой король постарается тебе помочь… – Коломан подмигнул Авраамке своим единственным видевшим глазом и внезапно рассмеялся.
…Некоторое время спустя гречин снова стоял перед королевским троном.
– Ну, Авраамка, я сделал то, что обещал. Отныне ты свободен, как ветер в поле, – объявил ему Коломан.
– Как так?! – Авраамка с изумлением и с некотороым испугом даже уставился в довольное скуластое лицо угорского властителя.
– Барон Ваг оказался подлым злодеем. Он готовил заговор против меня в пользу Альмы. Но он просчитался. Я сумел выследить его шайку. Верные мне иобагионы схватили негодяя и вздёрнули его на виселице прямо во дворе его замка на Балатоне. Вот так, списатель. Ну а его дочь, эту самую Ксиллу… – Коломан криво усмехнулся. – Её постригли в монахини. Пусть отмаливает теперь эта неблагодарная свинья грехи своих прелюбодеяний!
Авраамка не нашёлся сразу, что сказать. Он повалился на колени и, наконец, вымолвил:
– Но, может, Ксилла не столь и виновата…
– Брось, Авраамка! Плодить мятежников в своём королевстве я не стану. В монастыре матушка аббатиса наложит на неё строгую епитимью. Надеюсь, ты никогда больше не увидишь свою неудачную развратную бывшую жену. Тебе повезло, не то что мне. Радуйся, дурень!
Авраамка покинул королевский дворец грустный и задумчивый. Да, конечно, его брак с дочерью Вага стал большой ошибкой, но всё же… Пусть бы жила Ксилла где-нибудь в миру, пусть бы поняла со временем свои прежние заблуждения, пусть бы вышла вдругорядь замуж, рожала детей.
Нет, больше он никогда не женится. Ведь, по сути, этим браком он сломал жизнь молодой женщины, которая его совсем не любила и которая подчинилась воле короля и своего отца.
Тягостно, горестно становилось на душе. А перед мысленным взором Авраамки вдруг возникла красавица Роксана со своей мягкой улыбкой на устах.
«Господи, узреть бы её ещё когда-нибудь, хоть разок». – Он распростёрся ниц перед иконой на поставце и пролил горькую слезу.
Глава 38. Откровения Коломана
Вести растекались по земле как ручейки: одни – с исполненным силы журчанием, другие – медленно и основательно, разливаясь в стороны, третьи – незаметно, как мимолётные виденья, то появляясь, то исчезая вновь. Вести страшили, ужасали, пугали, повергали в тоску, печаль, уныние; то неслись они, обгоняя одна другую, то путались, сплетались в один тугой нескончаемый клубок, верные и неверные, переданные из уст в уста или в скреплённых печатями грамотах, а иные были вроде как и не вести вовсе – так, слухи, отголоски, неведомо через сколько ушей прошедшие, обрастающие небылицами и сплетнями.
Накатывались волнами вести с далёкого юга; там, в Палестине и Киликии[227], рыцари-крестоносцы воевали с турками за Гроб Господень, шли бои под Эдессой[228] и Антиохией[229]; на западе никак не желал угомониться надоевший всем как больной зуб император Генрих. Сначала он боролся с римскими папами, сейчас же было ещё того чище – ратился со своими собственными непокорными сыновьями. Неподалёку от угорских границ, за Дунаем, в Болгарии полыхали восстания еретиков-богумилов. Люди эти осуждали богатство и власть, выступали против церковной иерархии, храмов, отрицали совершаемые священниками таинства, не признавали Ветхий Завет, отказывались поклоняться кресту, святым и мощам.
Всюду шли войны, велась бесконечная отчаянная борьба, жаркие споры перемежались со звоном булата – суров и безжалостен был окружающий мир, и люди, одни – полные низменных страстей, другие – высоких устремлений и помыслов, с одинаковой неизбежностью втягивались в этот бешеный, бурлящий водоворот событий.
Не обошли стороной смуты и землю угров. Подымал голову и склонял баронов к бунту против короля непокорный Альма, сторонники его шныряли по Эстергому, Дебрецену, Пешту, всюду устраивая тайные сборища.
В конце концов разъярённый Коломан велел схватить крамольного брата. И вот высокий гордый красавец Альма, охраняемый облачёнными в дощатые брони и оборуженными широкими кривыми мечами стражами, в жалком сером рубище, с растрёпанными кудрями густых волос, тяжело, с ненавистью дыша, стоял перед королевским троном.
– Безумец! – хрипел от злобы Коломан. Лицо короля подёргивалось, весь он исполнен был возмущения и негодования.
Сжимая в жёлтой деснице посох, смотрел он на красавца брата, смотрел, и… вдруг ненависть пропала, стало жалко глупого самонадеянного юнца,