Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Разная литература » Про/чтение (сборник эссе) - Юзеф Чапский

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 42 43 44 45 46 47 48 49 50 ... 114
Перейти на страницу:
(Париж, 1926, изд. Таир), есть глава, посвященная памяти Блока, тоже его друга. «Нет ни одного из новых поэтов, на кого б не упал луч его звезды», — пишет он о Блоке и цитирует слова, сказанные ему Блоком в последний год жизни: «В таком гнете писать невозможно», но Ремизов, вспоминая эти слова в первые годы изгнания, добавляет, что писать не в России русскому еще труднее, потому что для русского весь мир — пустыня, а если погибать, то лучше в России. Ему тоже тогда казалось, что покинуть свою страну для писателя равно самоубийству, но Ремизов писать не перестал. Он творит дело своей жизни уже тридцать лет вдали от родины. Умножаются тома воспоминаний о России, исторических сказок и повестей вопреки одиночеству, вопреки нужде.

А может быть, не вопреки, а благодаря? Может быть, нужно пройти через оставленность, через эту пустыню, чтобы приобрести такой блеск слова, такую улыбку доброты и «небесные слезы».

Кедры в бесплодном рождаются чресле,

В люльке гигантов — в пустыне.

Ждите поэта великого, если

Нету великих в помине[173].

Вдруг, восемнадцать лет спустя, с 1949 года вышли четыре книги, две из них — на средства, собранные такими же бедными, как и сам автор, друзьями, а одна в издательстве YMCA: «Подстриженными глазами». Воспоминания с самого раннего детства до первой ссылки. Ничтожный тираж этих книг, написанных странным и трудным языком, у читателя, нечувствительного к слову, у людей, мыслящих в категориях массовой литературы, громкой рекламы и навара, может вызвать пренебрежительно-жалостливую улыбку, но мне кажется, что когда сгинут и рассыплются в прах миллионы книг, напечатанных в угоду той или иной власти, той или иной конъюнктуры или общественного мнения, то именно такие книги останутся и будут пищей.

«Учитель музыки» (1923–1939) автобиографичен, как, впрочем, и все, что пишет Ремизов. Не только книги о современности или сказки-исповеди; он говорит о себе даже тогда, когда описывает далекое прошлое: «Я рассказываю о моем прошлом с IX века», — пишет он в предисловии к «Пляшущему демону».

Теперь, когда писатель работает над «Тристаном и Изольдой», любовной историей, которая, как он говорит, в белорусской версии попала в Россию, или над сказками, источники которых он ищет еще в санскрите, или когда описывает жестокую судьбу русских первопечатников, вынужденных после поджога московской типографии бежать из России вместе с князем Курбским в Литву, потом во Львов, а оттуда Баторий привозит одного из них в Краков, велев ему вместо литер отливать пушку, или о сожжении Аввакума, приговоренного к казни за защиту старой версии священных текстов, или о мышах-подружках во время немецкой оккупации Парижа, о голоде и холоде военных лет, — в этом сплаве визионерства и пытливого реализма, кафкианской фантазии и самой что ни на есть чувственной передачи жизненных явлений, всюду, всюду просвечивает интимное высказывание писателя о себе.

«Я умею писать только о себе», — говорит мне Ремизов. Я обращаю внимание на рассказ о московских печатниках, бежавших из Москвы на Запад. «Ах да, — отвечает, — эту историю я написал по материалам. Я прочел об этом все, что можно было написать».

«А страницы о сожжении Аввакума?» — спрашиваю я.

Старый человек наклоняет свою большую китайскую голову в очках и говорит, словно признается: «Это… это по воспоминаниям… Такому не научишься и сам не придумаешь. Это все из глубинной памяти…» И когда Ремизов в разговоре произносит: «Это вы, поляки, были тогда в Смоленске», то кажется, будто речь идет о вчерашнем дне и он был свидетелем тех событий. Родившийся в Москве, тридцать лет живущий не в России писатель хранит прошлое своей страны в крови и в извилинах мозга.

Неутомимый семидесятичетырехлетний писатель, который вынужден рукой нащупывать отверстие в чернильнице, потому что уже его не видит, и дотрагиваться пальцем до кончика папиросы перед тем, как ее прикурить, тоже потому, что не видит, продолжает работать и складывать в своей библиотеке рукописные тома, написанные жирным шрифтом и очень черными чернилами. Окруженный книгами, серебряными, красными, сапфировыми картинами-коллажами и узким, совсем узким кругом преданных друзей, так же, как и он, оторванных от своего мира, одиноких и бедных, Ремизов смог в изгнании сохранить пламенное сердце и творческую силу, несмотря на все превратности, ловушки и унижения эмиграции.

Унижение, — писал Розанов, — всегда переходит через несколько дней в такое душевное сияние, с которым не сравнится ничто. Не невозможно сказать, что некоторые, и притом высочайшие, духовные «просветления» недостижимы без предварительной униженности; что некоторые духовные «абсолютности» так и остались навеки скрыты от тех, кто вечно торжествовал, побеждал, был на верху («Уединенное»).

Унижение каждой эмиграции, продолжающейся не днями, а годами, рождает не только горечь, свары и ненависть — оно рождает и свет.

Чем больше я думаю об эмиграции, тем больше мне кажется, что такой феномен творческой силы в пустыне изгнания — главное оправдание эмигрантских странствий. Самый русский из писателей стал универсальным именно благодаря верности этой русскости и творческой страсти.

Когда-то, в период краткого и фальшивого флирта Польши с Советами, Радек в статье для газеты «Вядомосци» по-хамски расправился с русской эмиграцией; он писал, что она дала миру одних парижских шоферов и кабаре. Тот факт, что тридцать лет спустя после отъезда из России Ремизов пишет, более того — что он способен издать несколько книг на деньги, собранные его нищими русскими поклонниками, — этот факт, вовсе не единственный, можно считать ответом на ту статью.

«Тяжелы ступени изгнания», но, может быть, ведут к чистым звездам, что ходят по чистому небу, как пишет Ремизов, и к прозрачным ручьям, что текут по нашей суровой земле?

1951

11. «Пером, обмокнутым в желчь»[174]

Редко случается, чтобы писатель под семьдесят (Нобелевская премия и т. д.) способен был удивлять. Романы Мориака, его эссе как будто окончательно оформили характер его творчества, стиль большого автора. В «Galigaï»[175] он, казалось, повторяется. Говорили — «возраст». И вдруг его последний роман, «L’Agneau»[176], заново, наряду с «Bloc-notes»[177] в «Экспрессе»,

1 ... 42 43 44 45 46 47 48 49 50 ... 114
Перейти на страницу: