Шрифт:
Закладка:
А сын отвечал ей с такою же мстительной отчетливостью, с какой он сам, Конохов, говорил с хозяйкой перед тем, как покинуть ее избу:
«Не знала? А надо бы знать! Не может быть, чтобы ты ничего не знала… Говорил же он перед тем с тобой, как спать ложиться… Может, хоть спьяну-то говорил?..»
«Так не пил он, Пашенька… Вовсе не пил ее, проклятую…»
Михаил Сергеевич запоздало сознавал, что только теперь наконец действительно понял этих людей. Понял объединяющее их горе и разобщающее страдание, которому ничем нельзя, было помочь и которое не поровну делили они между собой и несли каждый по-своему: Павел искал облегчения в угрюмой нелюдимости, в лесной своей тоске, а его мать — в стремлении не ожесточиться, сохранить в себе человеческую приветливость и доброту, какую он в самодовольной своей слепоте посчитал притворством. Ведь не зря она с такой готовностью ему о том генерале рассказывала, что голодным детям хлеб раздавал, искупая великую свою вину перед людьми, — это она собственной бедой с ним делилась, а он не захотел принять ее нелегкой исповеди, оттолкнул с ленивым равнодушием и даже осудил, не разобравшись, что к чему… А имел ли он право осуждать ее вообще? Нет, конечно же не имел… И без того ей на веку не сладко пришлось, и не нуждается она ни в осуждении его, ни в прощении… Нет, он ей не судья, да и никто ей не судья!.. Не за что ее корить… А вот она сама, Лидия Никитична, поймет ли когда-нибудь его? Простит ли ему тайную его трусость, в которой он даже себе не хотел признаваться, а не то чтобы перед другими ее выказывать? Может быть, и простит… Ведь простая она женщина, русская деревенская баба… А они, бабы эти, все могут понять и простить…
А автобус катил и катил себе вперед посреди вечереющих молчаливых лесов, косо освещенных резким закатным светом. Ровный рокот его мощного мотора бегуче отражался от подступающей к асфальту сплошной хвойной стены, и поэтому казалось, что покачивающаяся на мягких рессорах, огромная эта машина несется вдоль звонких органных труб, отзывающихся на приближение ее протяжным певучим гулом.
Давно угомонились и задремали на заднем сиденье те смешливые парни и девушки, склонив друг дружке на плечи одинаково волосатые, взлохмаченные головы, так что и не понять было — где чьи. Сонно колыхались перед Михаилом Сергеевичем женские платки, шляпы и кепки, а он пристально и невидяще смотрел на красноватые вершины сосен и думал, что ехать ему до станции еще далеко, а там ждать поезда и на поезде потом долго ехать через такие же бесконечные, но уже темные, ночные леса, которые тянутся бог весть куда, наверное, до самой тундры…
Конохов даже вздрогнул, когда деревья вдруг отпрянули от дороги и распахнулась перед ним покато всхолмленная равнина, далекие избы на краю ее, а между этими черными избами, словно раздвинув их, покоился медный солнечный диск. Был он сплюснут снизу, нежарок, и небо над ним не багровело, а слабо золотилось.
Спокойный был закат, ласковый, обещавший назавтра тихий, солнечный день.
ПО ТУ СТОРОНУ СОЛНЦА
Повесть
Журналист Ярослав Всеволодович Комов — сотрудник промышленного отдела одной из московских газет, — посланный за оперативным материалом на крупную сибирскую стройку, очнулся от полусонного забытья, когда над головой у него, в потолке, что-то щелкнуло, зашуршало и сквозь свистящий вой турбин пробился искаженный помехами, но все-таки отчетливо прозвучавший женский голос:
— Уважаемые товарищи пассажиры! Через несколько минут наш самолет совершит посадку в аэропорту города… Прошу всех оставаться на своих местах и застегнуть привязные ремни. Покидать места вы можете только после полной остановки двигателей и подачи трапа к самолету. Командир корабля и экипаж желают вам всего хорошего. Благодарю за внимание…
Комов открыл глаза, попытался привстать, но так и не отстегнутый после взлета привязной ремень помешал ему, и Ярослав Всеволодович лишь поворочался в кресле, устраиваясь поудобнее. Сосед Комова, плечистый парень с редкими черными усиками, уснувший, как только самолет оторвался от земли, продолжал спать, привалившись головой к гладкой пластиковой стенке.
По салону между креслами шла тоненькая бортпроводница в синем костюме и круглой форменной шапочке, которая каким-то чудом удерживалась на ее пышных белокурых волосах. Девушка несла поднос с горкой карамелек. Наклоняясь то вправо, то влево, она предлагала конфеты, тянулась к сидевшим у иллюминаторов пассажирам, и тогда узкая и короткая юбка ее поддергивалась еще выше, хотя казалось, что поддернуться выше ей просто уже некуда.
Карамельки очутились перед лицом Комова. Бортпроводница вопросительно посмотрела на него; он поблагодарил кивком и отрицательно покачал головой. Поднос с карамельками поплыл дальше по салону, а Комов с облегчением подумал, что утомительный полет скоро кончится — самое большее через часок-другой он устроится в гостинице, примет душ, переоденется…
За долгие годы журналистских скитаний Комов притерпелся ко всему — привык к казенному комфорту гостиниц, к буфетам с пирамидами черствых бутербродов, к очередям у билетных касс, к лоткам с ширпотребовской мишурой и к ослепительным улыбкам стюардесс на рекламных щитах, перечеркнутых размашистой золотой надписью: «Souvenirs».
Впрочем, бортпроводницы, которые встречались Комову на трапах и в салонах самолетов, улыбались обычно не столь ослепительно. Лица их выглядели усталыми, раздраженными. Да и сам он давно уже не испытывал радостного возбуждения от полета. Частые командировки стали тяготить. А аэропорты различных городов представлялись ему одинаково скучными сооружениями, словно создавались они по проекту одного и того же архитектора с убогим вкусом и скудной фантазией.
Теперь Комов все чаще и чаще подумывал о том, чтобы уйти из газеты в какой-нибудь «толстый» журнал или в издательство. Посидеть там спокойно, отрешиться от каждодневной газетной нервотрепки, а там, глядишь, и написать что-нибудь этакое стоящее, «для себя», без оглядки на секретариат, где — как он знал по опыту — непременно примутся сокращать, править, предлагать «привести в соответствие с текущим моментом» и вообще перекручивать, как кому бог на душу положит.
Ему надоела эта мелочная опека, хотелось избавиться от нее. И Комов втайне завидовал однокашникам своим по заочному отделению Литературного института, с кем начинал он когда-то работать в газете, и особенно тем, которые после окончания института, однажды отважившись, бросили службу, бедствовали поначалу, перебивались случайными командировками, внутренними рецензиями, но зато издавали сейчас книжки и стали писателями. Хорошими ли, плохими — не в том суть. Главное, как он считал, — писали они о том, что