Шрифт:
Закладка:
Когда вы впервые услышали о своих брате и сестре после освобождения?
Я узнал о брате еще в лагере Эбензее, после освобождения. Мужчины, которые могли ходить, наведывались в другие лагеря, чтобы узнать новости о своих близких. Однажды я встретил греческого друга Давида Табо, который был в том же лагере, что и мой брат. Давид сказал, что брат болен, но еще жив. Позже я узнал, что во время освобождения он находился в коме. Очнулся через три месяца в прекрасной больнице. Он не знал, что произошло и где находится. Я получал от него письма, пока находился в больнице в Удине. Затем я увидел его снова через семь лет после освобождения. Он проезжал через Италию, собираясь эмигрировать в Соединенные Штаты. Я приехал встретиться с ним в порту, мы провели несколько часов, а потом он уехал. Свою сестру я снова увидел в Израиле в 1957 году. Элла разыскала меня в больнице с помощью моего зятя Аарона Мано, за которого вышла замуж еще до переезда в Израиль.
Из всей нашей семьи выжили только трое. Это само по себе чудо, если вспомнить, сколько семей было уничтожено полностью и о них попросту некому вспоминать. Например, братья моей матери с их женами и детьми… Никто не вернулся. Их фамилия Ангел умерла вместе с ними.
Как их звали?
Старшего брата моей матери звали Авраам Ангел, я не помню имени его жены, но знаю, что двух сыновей звали Сильвен и Хайм. У меня даже сохранилась фотография Сильвена, когда ему было около десяти лет, он позировал с сигаретой в руке, как было принято в те дни. Затем появился Хайм, который был женат, но детей не имел. Затем Мейр, который тоже был женат, но без детей. Самого младшего из моих дядьев звали Саббетай, у него было две дочери, имена которых я, к сожалению, забыл.
Когда вы начали рассказывать о том, что видели и пережили в Биркенау?
Я начал рассказывать спустя очень многие годы, потому что люди не хотели слышать, не хотели верить. Это не я не хотел говорить. Когда вышел из больницы, я встретился с одним евреем и начал ему обо всем рассказывать. В какой-то момент я понял, что вместо меня он смотрит на кого-то позади. Я обернулся и увидел одного из его друзей, который жестами показывал, что я совсем спятил. С тех пор я больше никому не хотел об этом рассказывать. Мне было больно говорить о пережитом, поэтому, когда сталкивался с людьми, которые мне не верили, я считал, что в рассказах нет никакого смысла.
Только в 1992 году, через сорок семь лет после освобождения, я снова заговорил. Проблема антисемитизма вновь всплыла в Италии. На стенах рисовали все больше и больше свастик…
В декабре 1992 года я впервые вернулся в Освенцим. Долго колебался, прежде чем поехать с пригласившей меня туда школой, потому что не чувствовал себя готовым вернуться в ад. Со мной поехал Луиджи Саджи. Я не знал, что нацисты взорвали крематорий, когда уходили, и был удивлен, увидев руины. В последующие годы я возвращался туда еще несколько раз. Но польские гиды приводили меня в ярость: они не водили все группы в Биркенау и преподносили историю так, как будто все произошло только в Освенциме I.
Чувствуете ли вы сегодня потребность в том, чтобы об этом рассказывать?
Когда я чувствую себя хорошо, да. Но это трудно. А я человек точный, люблю, чтобы все было четко и ясно. Когда я иду рассказывать в школу, а учитель не подготовил учеников должным образом, это причиняет мне глубокую боль. Бывали случаи, когда я входил в класс до прихода учителя и ко мне подходил ребенок с вопросом, о чем мы будем говорить. Но в целом эти выступления в школах приносят мне большое удовлетворение. Иногда я получаю очень трогательные письма от людей, которых тронул мой рассказ.
Мне приятно осознавать, что я говорю не в пустоту, потому что эти выступления – огромная жертва для меня. Они вновь пробуждают ноющую боль, которая никогда не исчезает. Вроде все хорошо – и вдруг меня охватывает чувство отчаяния. Стоит ощутить хотя бы немного радости, как что-то внутри блокируется. Это как какой-то внутренний изъян, я называю его «болезнью выживших». Это не тиф, не туберкулез и не прочие болезни, которые мы могли бы подхватить. Это болезнь, которая съедает тебя изнутри и уничтожает всякое чувство радости. Я болею ею с тех пор, как прошел через лагерь. Эта болезнь не оставляет ни минуты радости или беззаботности, такое настроение постоянно подтачивает мои силы.
Как вы думаете, есть ли разница между вами, выжившим в зондеркоманде, и другими выжившими в Освенциме?
Да, я так считаю, хотя и знаю, что это может обидеть некоторых людей. Другие выжившие, конечно, страдали от голода и холода гораздо больше, чем я, но они не находились в постоянном контакте с мертвыми. Ежедневный вид всех этих отравленных газом жертв… Видеть, как все эти группы прибывают и прибывают безо всякой надежды. Все они находились на пределе своих сил, это действительно было ужасное зрелище. Я могу сказать, что опыт работы в зондеркоманде оказался намного тяжелее, потому что в Мельке и Эбензее у меня была возможность пережить то, что пережили другие заключенные.
Говорили ли вы обо всем этом с женой и детьми?
Нет, абсолютно нет. Это не принесло бы совершенно никакой пользы. Напротив, это стало бы ненужным и болезненным бременем для них. Только недавно они начали узнавать мою историю. Я сделал все возможное, чтобы она их не коснулась. Но знаю, что не мог вести себя как обычный отец, который помогает детям с домашними заданиями и беззаботно с ними играет. Мне повезло, что у меня очень умная жена, которая знала, как со всем этим справиться.
Что разрушил этот ужасный опыт?
Жизнь. У меня больше никогда не было нормальной жизни. Я никогда не мог притвориться, что