Шрифт:
Закладка:
И гроза пришла.
Гром.
Дождь, который ливень и который по стёклам хлещет.
Начинается враз, обрушивается вслед за первым громовым раскатом на Эрланген, разбивается об здания и асфальт. Появляются мгновенно лужи. И поверить, что три минуты назад было солнце, у меня не получается.
У меня ничего не получается.
Не выходит взять себя в руки, пусть я и задираю высоко подбородок, держу королевскую осанку, и на губах моих, как учила пани Власта, не улыбка, а лишь намёк на неё. И по приёмной герра профессора, где он меня любезно попросил подождать, я не расхаживаю, не мечусь, как хочется, из угла в угол.
Я не врываюсь в кабинет, где он осматривает Дима.
Я стою у окна.
Взираю на буйство природы, отсчитываю тиканье напольных часов, что на третий круг пошли. Я думаю, старательно думаю об уместности сравнения подобной стихии с седьмой казнью Египта и куда более старательно не думаю о том, что скажет профессор Вайнрих.
Герр Ди-трих Вайн-рих.
Я повторяю его имя раз за разом на трёх языках, выговариваю прилежно и правильно, произношу по буквам, по слогам, как мантру, которая всё одно не помогает.
Что, если это всё?
Что, если, как сказали остальные и оказались — будь они трижды прокляты — правы: уже сделано всё возможное и невозможное тоже?
Как тогда работать?
Жить?
И что — как извечный вопрос — делать?
Скатываются, подобно дождевым каплям, мысли к Диму.
Сцепляются, выдавая волнение, пальцы.
Путаются мысли.
Забываются дурацкие казни Египта, Айт, что остался с Йиржи, сам Йиржи, у которого с нашей последней встречи расцвел фингал под левым глазом и который отказался признаваться, где успел набедокурить, как выразилась пани Гавелкова и на не меньшего «красавца» Дима красноречиво покосилась.
Он же промолчал.
Вчера.
Не сказал сегодня мне ни слова, он только обернулся и криво усмехнулся прежде, чем уйти вслед за профессором. И почему-то подумалось, что в той, нашей прошлой до всех катаклизмов жизни, Дим бы лихо пропел про Марусю, которой плакать не нужно, и подмигнул.
И я бы улыбнулась.
Поверила бы, что слёз не нужно и переживать не стоит.
Всё будет, справимся.
Он же всегда, как и дядя Владя, нам пел это с Данькой, подмигивал, а мы улыбались, верили, и глаза высыхали, исчезали переживания. Можно было жить дальше, решать проблемы, которые тотчас становились решаемыми и пустяковыми.
А сейчас… громыхает.
Моргает свет.
Озаряет не по-дневному чёрное небо всполох очередной молнии.
Я же покачиваюсь, отшатываюсь от окна, в котором собственное сверкнувшее отражение пугает, ибо оно искажается. Видится вместо джинсов и свитера старинное платье. Светлые волосы, что не распущены и коротки, а убраны в сложную причёску.
Как у куклы моей.
И глаза, не мои, зелёные.
— Фрау Крайнова, с вами всё в порядке? — Дитрих Вайнрих вопрошает удивленно, выходит из кабинета.
Прорезает тишину, коя до его слов тишиной не ощущалась, не казалась столь осязаемой и вязкой, почти живой.
Теперь разрезанной.
И в углы приёмной отступившей.
— Вета? — Дим, вторя профессору, спрашивает требовательно.
Хочется верить, что обеспокоенно.
Но это только хочется и кажется.
Мне.
— Вы закончили? — я поворачиваюсь.
Улыбаюсь.
Поскольку улыбка, не хуже красоты, спасёт мир, а мне ещё и психику. Она — вежливая, чуть обеспокоенная, выверенная до миллиметра, а от того контроля требующая — не даст сойти с ума, поверить в игры воображения.
Просто не стоит, когда не спится, искать забытые легенды.
Читать их.
— Ещё где-то полчаса, фрау Крайнова, — герр профессор отвечает учтиво, растягивает тонкие губы в отстранённой полуулыбке, смотрит на меня зорко, и неуютно мне делается, появляется желание за спину Дима спрятаться.
Но вытащат, не помогут, поскольку взгляд у Дима не менее холодный и цепкий.
Непривычный.
— Ты совсем белая, Вета.
— Думаю, вам стоит пройти в мой кабинет, фрау Крайнова. Там куда более удобно, — герр Вайнрих придерживает дверь, распахивает её пошире, чтобы меня пропустить, сообщить прежде, чем уйти и Дима увести, предупредительно. — Я распоряжусь, чтобы вам принесли сладкий чай.
И эклеры.
Воздушные, заварные, нарядные.
Посыпанные и кокосовой стружкой, и шоколадной.
Они такие, что к третьему я окончательно убеждаю себя в том, что воображение моё донельзя богатое и что вокруг обыденного неудачного ограбления я тоже нагородила много лишнего, приписала ему связь со старой куклой. И загадочность пана я выдумала сама, не было в нём ничего странного.
Быть может, чудаковатый пан мне вообще пригрезился, привиделся на фоне общего переутомления и всех треволнений?
И…и третий эклер так и остаётся надкусанным.
Откладывается.
А я, моргнув для надёжности, поднимаюсь, направляюсь к книжным полкам, что книгами, умными и толстыми, заставлены, провожу пальцем по корешкам, дохожу до одной из трёх фоторамок.
Фотографии, на которой герр профессор улыбается куда более искренне и широко, чем мне, сидит, закинув нога на ногу, в кресле, оное ж у шахматного стола.
Разыграна партия.
В которой противник не пригрезившийся мне пан.
Истинный денди в круглых очках, за которыми спрятались тёмно-серые глаза. В них притаилась прожитая мудрость и насмешка, пусть последняя и читается только на фотографии. Не было насмешки в его глазах при нашей встрече, но я не ошибаюсь.
Никто больше не носит бордовые жилеты поверх белоснежных рубашек и брюки салатового цвета. Никто больше не повязывает столь небрежно, но модно чёрные бабочки в повседневной жизни. Никто больше при этом всём не выглядит столь органично.
Мой даритель кукол знаком с профессором.
Мир ошеломительно тесен.
И осознать сей факт мне времени не хватает: заходят Дитрих Вайнрих и Дим, говорят о чём-то негромко, а я, крутанувшись на пятках, выпаливаю, задаю вопрос, забывая о выпестованной за последние полгода выдержке:
— Кто этот человек, герр профессор?
— Простите… — герр профессор осекается.
Он изумляется, и Дим, вопросительно вскинув брови, смотрит на меня непонимающе. Ещё немного и пальцем у виска покрутит, процедит сквозь зубы о том, что я неразумный и глупый ребёнок, стрекоза порхающая.
И очередная моя выходка более чем неуместна.
— Фотография, — я игнорирую и изумление, и непонимание, что в раздражение переплавляется, подхватываю без разрешения нужную фоторамку и к, так и застывшему на середине кабинета, герру профессору подхожу. — С кем вы тут запечатлены, герр Дитрих?
— Это мой друг, фрау Крайнова, — он отвечает неторопливо.
Взвешивает, наделяя весомостью и достоинством, каждое слово. И неправильность собственного поведения можно оценивать на сто баллов по десятибалльной шкале, о чём строгий взгляд голубых глаз мне и сообщает, требует ответа и объяснений, которые, быть может, добавят толику снисхождения к моей выходке.