Шрифт:
Закладка:
Его собеседник помолчал, как бы оценивая приведенные доводы, и согласился:
— Пожалуй, что ты прав. Похоже, это тенденция — издалека попробовать подобраться. Ну, действуй. Мост на твоей совести. Обстановку ты, Владимир Антонович, знаешь. На Дон и под Сталинград горючее больше ниоткуда не подбросишь, кроме как через море и через наши пески. Не дай бог, что случится!.. Не сносить головы!
— Слушаю, товарищ генерал, — сухо ответил Андреев и даже выпрямился в кресле.
Генерал сказал укоризненно:
— Ну, зачем ты так… Предупреждают меня, а я — по инстанции — тебя. Думаешь, мне обстановку не разъясняли, когда сейчас я летал в Москву?
Ответные слова Андреева прозвучали очень искренне. Это было убеждение, а не дежурная фраза для начальства:
— Если бы дело в моей голове… то и черт бы с ней!
За время их разговора в открытом перед ним блокноте появились под номерами 1 и 2 короткие записи: «Ташкентский поезд. Север Каракумов». Андреев повертел в руках карандаш, нехотя написал на листке цифру 3, отделил ее скобкой, поставил точку почернее. А какая там может появиться запись, это, к сожалению, он пока не знал и сам.
III
Старик в песках направлялся к стойбищу у подошвы бархана — две юрты были обнесены частой изгородью из ветвей кустарника. Пахло дымом. В тени возле маленькой юрты молодая женщина вертела ручной жернов — молола пшеницу. А другая — немного постарше — возле костра, разожженного на скорую руку из сухой травы, заваривала чай.
Старик заглянул в ту юрту, где спали дети. Мальчик лет шести и две девочки. Одна — четырехлетняя и совсем крохотная, не старше двух.
Старик повернулся и сказал старшей снохе:
— Келин[12]… Чаю принеси.
В большой юрте солнечные стрелы били сквозь верхнее отверстие, а еще свет проникал снизу: кошму подвернули, чтобы продувало. Хоть сентябрь и миновал больше чем наполовину, а дни стояли знойные.
Старик подложил под голову потертую бархатную подушку и закрыл глаза. Он слышал, что Манал — так звали жену старшего сына — потянула дверь и переступила высокий порог, но глаз не открыл. Женщина поставила возле него чайник. Носик с краю был отбит, и поверх надета запаянная жестяная трубка. Выбрала пиалу — целую, а не из тех, туго стянутых проволочным каркасом.
Не открывая глаз, старик спросил:
— Алибай где?
— Пошел баранов пригнать поближе к дому.
— Вернется — ко мне его пошли.
Манал помялась у двери.
— Ата… У меня чай кончился. Осталось на одну заварку.
Она отомкнула висячий замок на расписном сундуке. Но чтобы достать пачку чаю, пришлось выложить тетрадку. Из нее выпало письмо — треугольником, — и старик протянул за ним руку.
За юртой вторая сноха этого дома — Жаныл — кончила молоть пшеницу и, когда Манал подошла к ней, налила чаю из другого, но такого же старого чайника.
Манал приняла у нее из рук пиалу и, не сделав еще ни глотка, вздохнула.
— От твоего Джилкибая, — сказала она, — хоть полгода назад, но все-таки было письмо. А ты все плачешь, Жаныл!.. Смотри, как бы не накликать слезами беду! Что бы ты делала, если бы как у меня? Ведь мой Жаппар как ушел по дороге на эту войну, с тех пор молчит.
Старик в юрте со вкусом прихлебывал чай, забеленный козьим молоком.
Развернув листок, он приблизил его к себе — так, что написанный латинскими буквами текст слился. Потом отставил на длину вытянутой руки. Письмо все равно молчало.
Снаружи послышались голоса, и в юрту вошел Алибай, рослый парень лет пятнадцати.
— Возьми и себе пиалу, — сказал старик.
Алибай один раз налил из чайника, еще раз, и тогда отец дал ему письмо:
— Читай…
Алибай покорно взял помятый и уже немного потертый на сгибах треугольник, но что-то в выражении его лица старику не понравилось, и он сердито и наставительно сказал самому младшему своему сыну:
— Читай, читай… Эти слова твой брат Джилкибай писал своей рукой… Может, это были его последние слова, которые дошли до нас, а ты ленишься.
Приготовившись слушать, старик сел на кошме.
— «Во имя аллаха всесильного и всемилостивейшего… Привет с фронта, — начал сын. — Моему отцу привет и брату моему — Алибаю…»
Старик беззвучно шевелил губами, повторяя, будто молитву, давно заучившиеся наизусть слова письма.
— «Моей жене скажите, что я жив и даже ни разу не был ранен и что глаз у меня остался таким же зорким, а рука такой же твердой, как когда я у нас дома со своим ружьем охотился на волков».
С наружной стороны — там, где кошма была подвернута, — к юрте подошла Жаныл, опустилась на корточки, и почти следом, рядом устроилась Манал.
Из юрты доносился голос Алибая:
— «Про что я пишу — расскажите и жене моего старшего брата Жаппара…»
Манал кивнула — так, словно впервые слушала и словно с ней только что поздоровался Джилкибай.
— «…Если имеете адрес Жаппара, пришлите мне, я ему хочу тоже написать письмо, А мой адрес пошлите ему. Здесь я часто вспоминаю, как мы жили в Каркыне, Кос-Кудуке и на других колодцах. Хорошее было время, а чтоб оно вернулось, надо так его бить, чтобы немес потерял охоту к нам лезть и чтобы позабыл к нам дорогу…»
Манал в том месте, где речь шла о Жаппаре, вытерла глаза, а Жаныл насторожилась, зная, что сейчас в письме будут слова, которые касаются ее.
Алибай продолжал заученно, как урок, читать:
— «Еще скажите моей жене: я больше на нее не обижаюсь, что она родила дочку. Если все кончится добром, будет у нас сын, достойный внук своего деда Абдрахмана».
Старик в юрте прервал Алибая и сказал:
— Это он пишет, чтобы утешить меня… И в начале — «во имя аллаха», чтобы я порадовался: дети мои помнят об аллахе. Я далеко и не знаю, с аллахом ли в душе идет в бой Джилкибай. Но я надеюсь, что всевышний сохранит мне его. И его, и Жаппара…
Они были заняты письмом и тем многим, что с письмом связано, и совершенно неожиданно для женщин, которые оставались сидеть возле юрты, прозвучал молодой громкий голос:
— Мир этому дому!
Приветствие произнес молодой сержант. Он сидел в седле и возвышался над лохматой изгородью. А в небольшом отдалении можно было заметить еще пятерых всадников — тоже военных.
Женщины молча отвернулись. Из юрты вышел старый Абдрахман.