Шрифт:
Закладка:
Вышкой все они немало гордятся. Ведь сколько бы, сколько бы пришлось ждать, а вот — сделали сами, и сделали неплохо. Передачи смотрятся не хуже, чем у людей. Не то что лет пять назад, когда Вавилины на свой риск и страх поставили антенну на острове и были довольны самой бледной картинкой на экране.
Рядом с вышкой, на плоских каменных плитах, отглаженных морем и ветром, было множество надписей, самых разных по времени исполнения. Русские — прежней орфографии, с твердыми знаками, ятями, «и» с точками… И старинные казахские — арабской вязи. Джумагул, парень современного образования, к сожалению, прочесть их не мог.
Мы иногда насмехаемся — и не без оснований — над теми, кто назойливо пытается увековечить память о себе, выбирая для этого спинки садовых скамеек, деревья, некрутые скалы в курортных парках. А на пустынном берегу, рядом с тысячелетним морем, время как бы стирало налет пошлости:
Рекрутъ Осипъ Святовъ 1911 ію…
Иногда по надписи можно было даже угадать характер:
1916 іюля 17 Машинистъ Жучковъ
Машинист Жучков не поленился фамилию вывести курсивом, с витиеватым росчерком. А с ним рядом, похоже, трудился его товарищ, но поскромнее:
Л. В. Рыловъ 1916
В небольшой выемке, менее доступной волнам и ветру, четко читалось:
1891 г. сент. 17 Андрей Купцовъ
Еле удалось разобрать:
1882 Николай Ивано… Макара…
Совершенно слились буквы, но все же в начале проступало:
1882 Баринъ…
Еще — какой-то П е т р ъ побывал в этих местах в 1885 году.
Джумагул немного отстал, а потом негромко окликнул меня.
— Смотрите, самая старая из тех, что мы прочитали, — сказал он, когда я подошел.
1880 Кузаковъ
Рядом без даты, но по стертости относится, должно быть, к тому же времени:
Никита Воровъ
У меня была тайная надежда — а вдруг старший Покровский добирался сюда с пролива, с тогдашней «ге-ми», и тоже оставил на плитах знак своего пребывания. Но надежда не сбылась. Этой фамилии на камнях я не обнаружил, сколько ни рассматривал.
Километрах в трех от берега, как плавник насторожившейся огромной рыбы, возникал из зеленовато-золотистой ряби остров Кара-Ада. Был день, и потому маяк не полосовал море световыми вспышками. Был ясный день, и потому молчал «ревун»… Лишь радиомаяк, не знающий в своей работе перерывов, посылал для идущих кораблей сигналы, не слышные для простого уха.
Ветер давным-давно развеял пепел костра, разложенного почти у самой воды отчаявшимися людьми. И потом шторма унесли и похоронили тех, для кого маленький остров стал последним пристанищем. Отсюда, с берега, хорошо просматривался скромный обелиск на могиле шестерых, обнаруженных десятки лет спустя смотрителем маяка.
Пока мы с Джумагулом, пригибаясь на ходу, разбирали надписи, случайно выяснилось, что его отец, погибший на фронте, был родной брат Кемилхана, Бердыбека. А всего три дня назад Джумагул ездил в гости к Абдымурату в Новый Узень. Абдымурат приходится ему двоюродным братом. Навещал он в Сенеке и старика Мадена, родного своего дядю, незадолго перед тем, как в Сенеке побывал я.
По молодости своей и еще потому, что он родился после ухода отца на войну, Джумагул ничего не знал о тех событиях, с которыми в далекие годы был связан другой его дядя — Кемилхан. А вот с Татибай, дочерью его тетки Ауес, ему приходилось встречаться.
Я снова побывал в Суйли, но не застал Татибай и ее мужа Енсегена. Их дом рядом со школой пустовал. Соседи объяснили — надо дальше проехать. Дела поправились и еще осенью Енсеген получил отару.
В машине со мной были старые добрые знакомые — фельдшер Нуржуман Нурханов с колодца Хасан и красноводский редактор Абдыхалык Юсупбеков.
Пустыня выглядела еще зеленой, весенней, среди кустиков травы стояли толстые, сочные стебли курая, усеянные бледно-зелеными круглыми зонтиками. Но и зонтики не спасут их от солнца, неделя, две — и они посохнут.
Место, где стоял кош Енсегена, называлось Жер-Оюк — земля обетованная. Пастбища здесь были богатые, и воды вдоволь… На дне большой лощины находилась яма, куда стекали дождевые и талые воды. Их летом хватало на полтора, на два месяца для отар и для людей. Настоящее богатство в пустыне.
Три юрты стояли на бугре в Жер-Оюке — чабанский поселок. На шум машины вышла Татибай и сдержанно поздоровалась. Но сдержанность отнюдь не исключает приветливости.
Пока мы в юрте пили чай, с которого начинается всякое угощение, подъехал Енсеген на крепком мерине масти «кок». В первую нашу встречу была в нем какая-то неуверенность — неуверенность мужчины, лишенного привычного дела и вынужденного, как мальчишка, заниматься в колхозе разными работами… А теперь это был старший чабан Енсеген, только что вернувшийся с пастбища от своей отары…
Мы задержались у них. Вспоминали разговоры с покойной Асеке. Ее сейчас очень не хватало за дастарханом — ее внимательного взгляда, маленьких морщинистых рук, сложенных на коленях. Енсеген и Татибай рассказывали, что в последние недели своей жизни она часто возвращалась к прошлому и нет-нет да заводила речь о Кулекене, какой он был человек и как всегда старался помогать попавшим в беду. И не только на Кара-Ада… Должно быть, Асеке чувствовала, что скоро для нее оборвется время воспоминаний… Уходили современники давних событий, и одно оставалось утешение, что я успел повстречаться с ними и поговорить, их глазами увидеть прошлое.
Опять не пришлось мне познакомиться с названым сыном Кулекена — мальчик подрос, он кончал шестой класс, а школа в Сульмене. Я узнал, что он по-прежнему хочет стать шофером, — кровь деда сказывается, который в молодости не мог долго дышать дымом одного очага.
Уезжали мы вечером, как и тогда.
Возле чабанских юрт полыхал костер. Машина тронулась… Я обернулся — Енсеген и Татибай, в отбликах беспокойного пламени, смотрели нам вслед.
В Форт я прилетел знойным днем в конце мая.
Белая от солнца площадь и такая же белая улица, уходящая от нее, старинные дома с затемненными окнами, пыльные деревья — все это уже не было для меня неведомым и молчаливым, как в самый первый приезд.
С Есболом Умирбаевым мы сперва посидели в его прохладном кабинете, в музее, — от жары нас оберегали толстой кладки глинобитные стены, а ближе к вечеру продолжали беседу в маленькой чайной на главной площади Форта. Туда привезли фляги с пенистым кисловатым шубатом, и мы неторопливо прихлебывали его из пивных кружек, одну кружку за другой.
Радист Калиновский остался в памяти Есбола: немногословный худощавый человек, он обычно