Шрифт:
Закладка:
Газета шуршала, экран над головой беззвучно вспыхивал, в нем проносились поезда и вагоны – красные и серые, и вдруг Алексей поймал себя на мысли, что все эти движения-раздвижения убивают его, что впереди, кроме сорокапятилетия, а потом пятидесятилетия и шестидесятилетия, его ничто больше не ждет, – жизнь клонится к смерти – и он сам открыл ей щеколду когда-то давно, так – что уже не помнил. И впервые с той поры он подумал, что оставшуюся половину жизни он бы отдал за то, чтобы стать другим человеком – настолько другим, что и себя он бы пожелал не знать.
Ливмя лил ливень, перрон почти опустел, слышались вялые переклички носильщиков, а огромный фонарь, висевший под навесом, бил сияющей, белобородой луной прямиком в стекло. Алексей щурился, выпрастывал из газеты правду, растягивал ее на дыбах своих рук и про себя повторял: «Хоть бы никто не пришел на соседнее место, хоть бы никто…»
В проходе послышались шаги, дверь в отделение отодвинулась, и на пороге показалась маленькая рыжеволосая девочка лет пяти, она держала перед ртом покусанное яблоко и что есть силы – страстно-ненавистно – смотрела на Алексея.
– Проходи, что же ты стоишь? Это твое место?
Девочка, одетая в черный бутафорский плащик, повернулась к нему боком, и тут он увидел, что из красных волос ее растет белый розан.
– Так что же ты?
Над девочкой возникла женщина лет тридцати – настолько красивая, что Алексею стало жаль самого себя, он бы в жизни не подумал, что чужая красота, тем более женская, способна довести его до жалости. На ее голове была огромная широкополая шляпа, с которой стекали капли дождя, и даже эта уродливая шляпа, казалось, была выбрана ею, чтобы хоть как-то приглушить ее красоту, удушить чужую женскую зависть.
– Это ваша дочка? – спросил Алексей – и застыл на месте. Женщина сняла шляпу – быть не может, – и пароходы, и багажные ленты, и застывшее в сосновых сучьях солнце…
– Алексия! Алексия! – Сердце Алексея дрогнуло. – Иди поздоровайся со своим тезкой, он и твоя мама – земляки.
Девочка нехотя сделала полукниксен, Алексей отпрянул к окну и только и мог проговорить:
– Я… я…
– Мама, а кто такие земляки? Какие-то пауки?
В купе немедленно стало тесно, какая-то женщина внесла вслед за Лерой Вулан и ее дочерью чемодан, поезд незаметно тронулся, – и огромная луна упала на перрон где-то за их вагоном. Подрагивало и позвякивало, вопреки ожиданию, Алексей ехал не только в одиночестве, но в купе оказалось еще три человека. Скоро показалась проводница в красной шапке и сером жакете, и Лера сказала ей:
– Вы знаете, я не стану меняться местами, поеду в этом вагоне, а дочка поедет с Дианой, – как будто и Алексей, и проводница знали и принимали как само собой разумеющееся Диану – то ли няньку, то ли гувернантку.
Проводница спросила об ужине, разорвала поросячьего цвета билеты и прошла к другому купе.
Лера Вулан сказала: «Диана, давайте я провожу к вам Алексию», – девочка хрустнула яблоком, глядя на Алексея, и как будто протянула его на ладони, затем улыбнулась и покатила яблоко по тыльной стороне руки, где-то у локтя яблоко поймала Лера и, покачав головой, произнесла: «Хватит уже фокусов, хватит!» Лишь спустя пару минут, когда втроем они вышли из купе, Алексей ощутил, что он находится в одиночестве. Лбом он прижался к стеклу, он не знал, как себя вести с Лерой Вулан, что говорить, следует ли намекать на их связь, что была восемь лет тому назад, но почему – почему? – она не оставила в купе с ним Диану, а сама не пошла вместе с дочкой в другой вагон? Почему захотела вернуться обратно? О чем он – постаревший, посатаневший, потерявший добрую половину волос, – будет говорить с ней: о том, что когда-то не пошел вслед за ней, не остановил ее, не оставил в номере, не постучал в соседнюю дверь? Лбу было холодно, а за окном уплывал великий город – не их город, но чета и Ниневии Ассирийской, и Сузам Персидским, и Антиохии Опустошенной, чета умершим городам, ставшим пустынями, – равновеликий Вавилону, превосходящий Вавилон по числу жителей и запасов, – и поезд мчал его – советника в казначействе, его бывшую любовницу, ее дочь и воспитательницу – в другой великий город, что не станет пустыней, но будет затоплен вовек и пожран могильными соснами, что сучьями своими останавливают течение звезд, и солнца, и луны…
– Думаешь о том, как себя вести со мной?
Лера вошла к нему в черном платье почти до пят, на щеках ее кровью обливались серьги из граната, они посмотрели друг другу глаза в глаза, и он только сейчас подумал, что они ведь у нее сорочьи, как у лошади, катавшей его в детстве в городском парке.
– Любопытно, – снова переходя на «вы», спросила она, – вы искали меня тогда? Хотя бы выходили из гостиницы?
Алексей покачал головой – бессмысленно было сохранять достоинство.
И она стала рассказывать ему о своей счастливой жизни, о втором муже, который открыл стоматологическую клинику в Петербурге, и о том, как они живут на два города, об их замечательной дочке и будущем сыне – и город терялся за окном, и отсветы проносящихся огней делали ее лицо невероятно выпуклым, как будто слепок с мертвого лица, – и вся зрелая красота сходила с него, и он представлял себя ее мужем, что сидит рядом с ней, а она не ему, но случайному попутчику в купе рассказывает, как она горда им, и об их городе, из которого они никуда не уедут, потому что там сосны и предки, – и больше им ничего не нужно – и они прошли через все трудности – и теперь они вместе пригвождены к любви, как к сухому дереву, – и ничто их вовек не разлучит.
Встречный поезд заставил ее замолчать, Лера с каким-то девичьим – ныне несвойственным ей – любопытством посмотрела в глаза Алексею.
Девочка моя, господи, – ему захотелось встать на колени, вскрикнуть что есть сил, собрать ее всю целиком в пигалицу, выкинуть комковатый шар в окно, чтобы там он расправился – полетел – голубизна сорочьих глаз – отражение светильников и его почти лысой головы – и что-то трепетное на самом дне сердца. Алексей вдруг вскочил с места, и Лера убрала с прохода ноги – закололо в спине, и он бы сейчас рухнул перед ней на колени, но вместо этого сел с ней рядом, взял ее руку – с синими прожилками, холодную, как снег, стал целовать ее. И она не отдернула руку, напротив – положила правую на его голову и сказала:
– Бедный, ты совсем измучился. Смешной и бедный человек.
Отодвинулась дверь, проводница в огромных красных коробках внесла им ужин, Алексей виновато выпустил руку Леры и при проводнице произнес:
– Хочешь сказать, что все так плохо? Три – ноль в твою пользу?
Лера усмехнулась – теперь она была его Лерой – не Лерой Вулан, вошедшей сюда со своей дочкой и воспитательницей, а той девочкой, которую он целовал в ночь смерти бабушки, которую боялся трогать, и относился к ней с таким трепетом, с которым и просвирку не принимал на язык из рук священника.
Ужин стоял нетронутым, за окном проносились поезда и электрички, а Лера гладила его по голове и шептала на ухо, что вся его жизнь впереди, пускай он крепится, как тогда в доме с пошлыми игрушками, с гипсовым псом у кровати, на которую они не могли лечь, потому что она была пропитана старостью и пропахла затхлостью, – и помнишь, как ты говорил, айда в Москву, Лера? И я по глупости во что-то верила – и вся жизнь моя, быть может, была безотчетным стремлением к тебе в Москву – не к тебе именно, но к тому, каким ты был в моем представлении, каким ты уже не станешь – ни для кого, никогда. И дело не только в твоих годах, дело вовсе не в них, – что такое