Шрифт:
Закладка:
В третий столбец – самый длинный – были выписаны имена женщин, которые любили его, но которых он не подпускал к себе. В сущности, за всю свою сорокалетнюю жизнь любил он очень немногих, да и то по большей части из второго столбца, и то по юности. Женщин он не то чтобы презирал, он находил с ними общий язык скорее, чем с мужчинами, и потому считался обаятельным – сказывалось вольготное женское воспитание.
Все три столбца были сведены в единый документ и сохранены под заглавием «Ж», раз в несколько лет он перемещался с планшета на ноутбук и обратно, постепенно увеличиваясь в размерах.
Впрочем, был еще один столбец, вернее просто имя, отделенное ото всех двумя чертами, имя, которое он хотел поставить прежде трех столбцов, имя, которое ничего не говорило чужому уху и, казалось, разбивало его стройную задумку, делало из зрелого обольстителя сорокалетнего мечтателя. Это имя было Лера Вулан.
Город был темен, мертвенен и красив. Въезжая в него по главной дороге, Алексей ощущал, как возвращается в самого себя, помолодевшего, и понимал, что тот молодой человек – уже не он, а его двойник. Спросонья законцовки крыла самолета мешались с образом девочки, оперевшейся обеими руками на затихшую багажную ленту, на ощупь шинную; со впавшими лицами пассажиров, загоревших нездоровым, самоварным загаром. Уже ожидая получения багажа, он испытывал чувство отчуждения от родного дома, словно он поступил правильно, что уехал из этого города с аэропортом размером с вольеру для львов двенадцать лет назад.
Встреча с отцом прошла холодно, мать Алексея умерла, когда он учился в университете: утонула после того, как лодка с его родителями перевернулась на «их озере». Отец выплыл, по рассказам, бегал по песчаному берегу до ночи, а мать цепами вытащили спасатели на следующее утро. Спустя год отец женился на новой женщине – Алексей видел ее всего пару раз вживую, родил сына – ему единокровного брата, которого он каждый год поздравлял с днем рождения, по звонку отца накануне, и никогда больше не заговаривал с ним о матери. Алексей осуждал отца за малодушие и себя осуждал за то, что смеет осуждать отца, но иначе он не мог.
– Совсем плоха, совсем плоха, – качал головой маленький сухой человек с глазами как стеклянная тара и щеточкой под носом вроде той, что расчищают стекла машин от снега, – сегодня уже не пускают, но завтра с утра сходи к ней. Может быть, и воспрянет. Дух в теле питает радость. Но и радость-то ведь питает дух.
В прихожей зашелестела тень мачехи, заголосил единокровный брат в спальне. Отец обмяк и заговорил:
– Семья – это самое важное в жизни. Аглая Николаевна очень полюбила твоего брата и все сокрушалась, что ты его не любишь. Под конец совсем стала сдавать, умом тронулась.
И он протянул сыну длинные ключи от квартиры бабушки, объяснил, что места у них немного, да и ему самому будет проще остановиться в пустующем доме. Во тьме отметились пухлые женские руки, обрубленные у локтей, мелькнули глаза семилетнего ребенка, и из прихожей послышались слабо выговариваемые строки: «…словно терем расписной…» Алексей поймал себя на отвращении и к стихам, против которых он решительно ничего не имел, и к брату, который картавил. Ему вдруг представилось, что мачеха намеренно заставила брата к приезду Алексея выучивать стихи, как будто она смотрела вперед на десяток лет, ожидала, что Алексей – тогда вконец устроившийся, вросший в московскую жизнь – не обделит заботой брата, что останется без отца-кормильца.
Бабушка жила через несколько домов от отца, нужно было миновать двор, поросший акацией, ранетой и боярышником, дорожки его были засыпаны желтой березовой и тополиной листвой и смачно хлюпали под ногами. Дождь сек лужи, скашивал бока окрестных домов, тоскливо бил по сидениям качелей, и в перепонках громко отдавались колеса чемодана, мерно шедшего по выщербленному асфальту.
Алексей распахнул подъездные двери, поежился, поднялся на третий этаж и остановился перед дверью, не в силах подобрать верные ключи в связке. Изнутри послышался резкий топот шагов. Быть не может. Бабушка в больнице ведь, неужели ее выписали? Или ему чудится? И-ли во-ры? – подумалось ему на выдохе, и вдруг дверь отворилась.
В прихожей стояла девушка – на вид лет двадцати – с огненно-рыжими, в отсвете светильника рябиновыми, волосами, уложенными топорно, с длинной, по самые брови, челкой, и вопросительно откусывала яблоко. Алексей заметил еще густо-зеленый шерстяной свитер, обнаживший на плече черную бретельку, серо-синие суженные на голенях брюки.
– Здравствуйте, а вы… к кому?
Первая мысль: «Черт, почему не он задает этот вопрос?» Вторая мысль: «Предприимчивый отец сдал на время квартиру этой девушке».
– Я… я…
И он не смог ничего ответить, как будто двойник из умершего города и он – стали одним лицом, и это лицо – непременно каменное – никак не могло совладать ни с чувствами своими, ни с говорением.
– Хотите яблоко? – спросила девушка, пожала плечами, поправила перекошенный свитер и, отвернувшись, пошла из прихожей прочь.
Насилу Алексей затащил чемодан за собой, ткнулся в один угол, в другой, заглянул в кладовку.
– Вы меня ищете? – донесся голос из зала, в темноте, подобрав под себя ноги, девушка сидела напротив белого прямоугольника экранного света, покалеченное яблоко лежало между ручкой дивана и подлокотником кресла.
– А вы, собственно, кто? – спросил Алексей.
– А вы, собственно, сами не ответили на этот вопрос. Хотите, догадаюсь? Вы Алексей. Внук Аглаи Николаевны из Москвы. Один – ноль в мою пользу.
И он, пораженный ее непосредственностью, невозможностью выразить свое восхищение тем, что ожидал встретить смерть и запустение, вдруг встретил что-то детское и дерзкое, что было в этой девушке, хотя при других обстоятельствах он не обратил бы на нее внимания – кого удивишь правильными чертами лица? – стоял перед ней растерянно. Его захватили одновременно нелепость и надмирность происходящего: дурацкий вопрос, яблоко «фуджи» во множественных покусах, лежавшее на диване, мрак комнат, темно-терракотовые волосы – и сама его память, казалось, уподобляла сидящую перед ним девушку не плоти, но ожившей танагрской статуэтке. Он был искусствоведом, а перед ним сидел образчик не женской красоты, а красоты вообще, и он был ее первооткрывателем. И чувство собственничества, предвкушение обладания красивым предметом, и слезы, которые он готов был подавлять в себе, потому что знал, что она еще не его, вдруг соединились в нем с тоской о том, каким он сам был, когда уезжал из города.
С улицы в окна бился бронзовый фонарный свет, лиловым венцом дрожал на ресницах образ девушки, державшей на коленях ноутбук, и Алексей, распаленный необладанием ею, рассказывал ей – вне себя от памяти, позабыв, что здесь жила нянчившая его бабушка, – о том, что он заместитель директора департамента в Москве, что целый год он преподает гражданское право в университете, что ей нет равных, что это случайность, что он повстречал ее здесь, когда она пришла поливать бабушкины метровые голые розы, что, может быть, айда отсюда, бросить учебу в мединституте и попробовать себя в Москве, Лера? И волосы ее горели, и город охрово умирал за окном, теряя осенние листья, скрученные, как виргинский табак, и за стеной дребезжал смеситель, в трубах бурлила вода, и при выключенном свете казалось, что так и должно быть. Так, а не иначе. И никакой бабушки в помине нет, и двенадцати лет не проходило, и вообще она его жена, и они во тьме отмечают годовщину свадьбы, а не зажигают свет потому, что им не хочется прерывать это таинство, это упивание самими собой, своим миром, который превосходит, хотя их только двое, городской мир за окном, теряющий по тысяче жителей в год, врастающий медленно, но верно в реликтовый бор, из которого он был вызван к жизни семьдесят лет назад жителями