Шрифт:
Закладка:
В весеннюю сессию наш просторный старый яблоневый сад весь бывал охвачен густым цветением, даже самая малая его ветка праздновала май, приподымая жгучие, как снег, соцветия. Белым сад становился как-то вдруг, за одну ночь, словно потрясенный бедой человек, еще вчера каждая ветка звенела упругими розовыми почками, а уже утром, будто оглушенные упавшим снегопадом, деревья стоят в облаках. Синева неба прописывала подробности цветения тщательно, словно на века; если смотреть в сторону Столовой горы, на вершине которой сверкал снег, казалось, что сад простирается далеко в небо и теряется в нежнейшем суфле из облаков, горного снега и грез.
Как-то мы шли по бетонированной дорожке, ведущей к столовой. Деревья шумно раскачивались под ветром, осыпая белыми лепестками наши плечи. Я услышала отчетливый стук за спиной, потом постукивание разбилось на мелкую дробь, и дорожка мгновенно потемнела от хлынувшего дождя. Чувствуя себя виноватой, что проморгала надвигающийся ливень, я схватила Коста и остановившегося рядом Заура за рукава, чтобы отвести их к беседке, но Коста резко высвободил руку. Он не мог в эту минуту обойтись без моей помощи — беседка стояла за деревьями в глубине сада. Барабанная дробь дождя усилилась, но Коста продолжал стоять на месте, засунув руки в карманы и не желая принимать помощь со стороны. Его мокрое лицо сделалось надменным и несчастным оттого, что он не знал, как ему поступить. И я не знала, как к нему подступиться. Я отвела остальных в беседку, потом вернулась к Коста. Мы были одинаково вымокшими, когда я в нерешительности остановилась перед ним. Тут сквозь белую крону наискосок грянул луч солнца, и все кончилось. Коста повернулся и зашагал к столовой, встряхивая головой. Да, это была гордость, но что дождю его гордость, к чему его гордыня будущим стихиям, которые, еще спеленутые, ворочаются в облаках, какое дело, наконец, природе до того, что он не может ее видеть, какое дело людям, они не могут нести ответ за его слепоту! Слова, как овцы, разбрелись с моего языка: «так нельзя!..», «зачем тебе это?..», «тебе будет трудно...» Но нет, я не могла пасти свою сбивчивую речь, направляя ее в то единственное русло, которое могло соединить нас обоих, как это только что сделал дождь, все эти фразы, несмотря на их схожесть, были заготовками разных конструкций...
Я все время отводила от него глаза, потому что знала, что взгляд может увести далеко, я пресекала попытки собственного взгляда на корню, точно смотрела на новорожденного, которого можно сглазить, ведь за взглядом неумолимо следует жест, любой жест как продолжение мысли и чувства — руку на плечо или резкий поворот головы в сторону, — за жестом может стронуться с места судьба, слепая судьба, и я следом за ней, как собака на поводке. Я знала, это был закон зеркал: за добрый жест положена благодарность, за любовь — любовь, за душу — вера, но вот Коста, он ни во что, кроме собственной гордости, не верил, даже в музыку, в ее принадлежность всем нам, ни на что не надеялся, поэтому и Неле, влюбленной в него, надеяться было не на что.»
— У меня для тебя сюрприз, — входя в нашу комнату и усаживаясь на стул с развернутой нотной папкой на коленях, молвил Коста.
— Что он сказал, Неля? — не поверила я своим ушам. (Отчего-то мы с ним постоянно пикируемся.)
— Он говорит — сюрприз, — охотно включилась в нашу игру Неля в роли толмача — наивного, недалекого комментатора общих мест и прозрачных ситуаций, в которых даже слепой Коста ориентируется много лучше ее.
— Тебя выгнали из училища, Коста?
— Скажи ей, Неля, что от этого я далек, — принялся уверять нас Коста. — Мои дела блестящи. Если после училища я не поступлю в Московскую консерваторию, то по крайней мере мне обеспечено место музыканта в крематории.
Это грустная шутка. Слепым музыкантам трудно найти работу. Но в крематорий их действительно берут — тех, кто играет на духовых. Еще они выступают с концертами в домах престарелых. Еще — преподают музыку в интернате для слепых и слаборазвитых детей.
— Скажи ему, Неля, пусть не рассчитывает на место в крематории, — объяснила я. — Туда берут духовиков.
— В самом деле, Неля? Неужели ни в одном колумбарии нет места клавишным?
— Почему ты вдруг заинтересовался крематорием, Коста?
— Мой сюрприз имеет отношение к этому благородному заведению...
— Хорош сюрприз!
— Это идея Регины Альбертовны, — любезно адресуясь к Неле, сказал Коста. — Она желает, чтобы я выучил третью часть си-бемоль-минорной сонаты Шопена.
— «Похоронный марш», — сказала я. — Это и есть сюрприз?
Коста с готовностью повернулся ко мне. В меня уперся его прямой невидящий взгляд, смотрящий всегда чуть в сторону, с чуть сбитым плавающим прицелом, взгляд, уплывающий то выше, то ниже моего виска.
— Сюрприз состоит в том, что ты будешь диктовать мне нотный текст, а я записывать.
Коста протянул мне ноты, пристроил на коленях бумагу, «решетку» и приготовил «шило» для записи.
— Понятия не имею, что за знаки в этой тональности, — сказала я.
— Неужели не знаешь? — удивилась Неля.
— Сыграть могу, а названия не помню...
— Фермата. На три такта фермата, Коста.
Я передала ноты обрадованной Неле и стала наблюдать за возникновением дырочек-нот на бумаге. Неужели сквозь эти водяные знаки в самом деле просвечивают аккорды, трели, триоли? Сколько человек в мире может их расшифровать — сто, тысяча? Тысяча слепых музыкантов собирает пыльцу с этих точек и переносит их к тысяче инструментов. Если б Коста дотянулся до звезд, какую бы музыку он смог считывать с ночного неба? Может, все эти светящиеся точки — мелодические послания, которые мы, зрячие, не в силах разобрать? Может, окутанная туманом строка над Столовой горой — это слово, которое всякий раз писала в нотной тетради Анна Магдалена, заканчивая перебелять очередную воскресную кантату Иоганна Себастьяна: il fine, il fine, il fine...
В Неле любой мало-мальски проницательный человек угадал бы существо, живущее придуманными чувствами, а придуманные чувства, случается, бывают сильнее настоящих, зависящих от каких-то объективных причин — несходства характеров, времени, разлуки и так далее. Жизнь человека, дышащего болотными испарениями мечты о жертве, которую необходимо принести во имя осуществления единственной его цели — подвига любви, была бы чревата