Шрифт:
Закладка:
— Она ни черта не понимает из того, что читает, — жаловался он мне.
— Ах, так тебе еще надо читать с выражением! — возмущалась я. — Может, ей следовало бы еще и разыгрывать прочитанное в лицах?..
— Не мешало бы, — рассеянно отвечал он. — Кстати, не язви, ни за что не поверю, чтобы женщине не нравилось, когда при ней поругивают другую. Что делать... — пожимал он плечами, — презрение к ближнему своему — это чувство, которым особенно охотно лакомится человек.
Неле, конечно, очень хотелось занять при слепых мое место, а я бы ей с удовольствием его уступила. Но как только я попыталась внедрить ее в нашу компанию, слепые дружно насупились и замкнулись. А про овощное рагу, приготовленное Нелей, сказали, что есть его невозможно. Даже Женя, благожелательно относившийся ко всем без исключения зрячим, не позволил Неле перебинтовать себе руку, когда он случайно порезался о выбитое в телефоне-автомате стекло и, возможно, истек бы кровью, если б меня вовремя не позвали. Рана оказалась довольно глубокой, и я потащила Женю в травмпункт. Он шел тихий и перепуганный, невидимая кровь стекала за манжет его рубашки, и ему казалось, что он с каждым шагом слабеет. Нас пропустили без очереди.
— А что мне будут делать? — в тревоге спрашивал Женя, прислушиваясь к позвякиванию инструментов.
Ему сделали укол и наложили несколько швов. Назад он шел важный и бодрый, делая вид, что ведет меня под руку.
Неля тоже училась на фортепианном отделении. Я как-то слушала в ее исполнении «Белые ночи» из «Времен года». Такого оговора ни Чайковский, ни любой другой композитор не заслужили. Для Нели движение музыки исчерпывалось пометками в партитуре, которым она и следовала с честностью механизма. Все, что невозможно вывести на орбиту слов, — это и есть музыка, но Неля об этом не имела ни малейшего понятия. Слушая ее, я подумала, что Коста не совсем не прав, скучая с Нелей. Волна может быть сильной или слабой, но она несет в себе категорию глубины. Нелино исполнение отличала ученическая пресность; на экзамене она получила пятерку.
Честное слово, стоит лишь подумать об этом, и мысль сгущается до такой муки, что отпадает необходимость поступка... Тогда я думаю, что некоторые наши жесты должны храниться исключительно в театре, где для них, как для картин в музеях, будет создан благоприятный температурный режим и ограничен доступ зрителей, растаскивающих их по ниткам и лоскуткам, потому что в едком пространстве мысли любое действие моментально идет трещинами, как парковая статуя, замешенная на халтуре: не успеешь поднести руку к сердцу, она отваливается, как гипсовая, и поклясться, увы, нечем... Надо бы научиться всегда переводить наши чувства из плоскости в объем, но нет, как заблудившиеся путешественники, они нуждаются в точном адресе, в конкретном имени и облике, и когда Неля говорит, что ее любовь к Коста бескорыстна, как тень, которую не могут не отбрасывать предметы, я ей не верю хотя бы потому, что эта коротенькая фраза от первого и до последнего слога, как воин в доспехи, закована в сеть мелких, друг на друга набегающих движений: ее ресницы трепещут, пухлые губы дрожат, руки растерянно оглаживают плечи, голова склоняется набок, как у жертвы.
Я не знаю в точности, как все это происходит... Она приходит в концертный зал задолго до появления там Коста и садится в первом ряду, так, чтобы хорошенько видеть его. Она затаивает дыхание, не скрипнет креслом, не шелохнется, чтобы не спугнуть свою награду. Она тиха, как вещь, возможно, ей на время удается превратиться в неодушевленный предмет, иначе бы он угадал ее присутствие в пустом зале, ведь у него прекрасный слух, он должен был бы в своих дебрях, где ему знаком всякий призвук и обертон и внятна вибрация незаполненного объема, различить шорох преследования, коварное дыхание врага. В своем прозрачном путешествии по клавишам он должен был наткнуться на тяжелое плотное тело, сидящее напротив, в которое ударяется с налету звук, не может быть, чтобы в зале не изменилась акустика, чтобы первая же попавшаяся под пальцы мелодия не рассказала Коста о том, что с ним сейчас происходит самое страшное, что только может случиться с человеческим существом: некая тьма, сгустившаяся в первом ряду зрительного зала, его видит и использует его как хочет. Господи, как он беззащитен перед нею! Он сидит как жертва, как пища для чужих прожорливых чувств. Неля им тихо кормится, пристроив хоботок своего зрачка к самой болезненной, к самой нежной, ничем не защищенной его ране — музыке...
Что это за музыка, иногда гадаю я, хотя какое это имеет значение, разве простая гамма хоть в какой-то степени может послужить Коста укрытием? Да и может ли лицо выразить то, что выражают пальцы? Или избранная мелодия лепит лицо Коста, придавая его чертам сходство с самой собою? Но, между прочим, видит ли Неля его? К чему прикован тяжелый, как камень в ногах утопленника, Нелин зрачок, от чего зрение все время тянет ко дну, где, кроме слабых контуров снующих мимо сердца фантазий, ничего различить невозможно? И музыка, и книги, и жизнь объединились против нашего воображения, готовые образы и надуманные чувства обобрали его, и мы давно путешествуем зайцами, за чужой счет, наперед известными маршрутами. Она хочет слепо лечь под его пальцы, как музыка, — но тогда зачем ей глаза?
9
Мы с Лео пишем букву «А». Лео хитрит и отворачивается от тетради. «Какая «А»?» — «Видишь, как домик: А-а». — «Какой домик? Оший?» —