Шрифт:
Закладка:
Я сижу у ее ног на скамеечке. С высоты своего кресла Вера расспрашивает меня о маме и учит нас обеих жить. Это ее любимая игра, которую навязали ей кресло и скамеечка, игра в вечную учительницу и ученицу, сидящую у ее ног. Чему она может научить меня, нас, когда сама все потеряла: родных, друзей, положение в обществе, сына, наконец, бывшего жениха моей мамы — Андрея. И сама уцелела чудом, закатившись, словно бусинка, под это громоздкое кресло, которое хотели реквизировать, но не смогли протащить в дверной проем, оно уперлось, разбухло на глазах, — и революционные солдаты оставили его в покое. Кресло развернуто на юго-запад, всегда на солнце, садящееся над Доном. «У меня абонирована ложа на закат», — говорит Вера. Да, этого у нее не отнять — закат.
Вера рассказывает про свою жизнь. Была большая семья. Отец — дирижер городского оркестра, мать — актриса-инженю. Братья-студенты строчили статьи в губернскую газету, стремясь приблизить светлое будущее. Уютные зимние вечера, пышные пироги с запеченными в них монетками, живые картины, в которых принимала участие Оленька Спесивцева, будущая великая балерина, с ней Вера посещала балетный класс при театре, вместе с Оленькой для живых картин делали сугробы из афиш, обмазывали клеем и сыпали крупной солью — блестело при свечах; шарады, простонародное лото, к которому пристрастила всю семью нянька Алевтина, забавные стишки к именинам, еловый запах медвежьей шубы отца, похожей на шаляпинскую, импровизации на рояле, клавиш которого (впрочем, так говорил продавец, чтобы заломить побольше) касался сам Рахманинов, акварели, бальный порошок, Римский-Корсаков, партитура «Псковитянки», которую отец изучал уже в Берлине, куда уехал на гастроли. А когда вернулся, вовсю громыхала Гражданская. Жена репетировала в какой-то ужасной пьесе «Красная правда» молодого, но уже расстрелянного белыми в донских степях драматурга Вермишева. Старший брат Веры, ушедший в конце семнадцатого с отрядом Сиверса простым солдатом, погиб, а младшего, сотрудника какой-то новой революционной газеты, казнили деникинцы. «Псковитянка» осталась невостребованной. Смерть обоих сыновей прежде времени свела в могилу ее родителей.
Я поражалась той отваге, с какой Вера надевала на голову синюю бархатную шляпку с белой вуалеткой, собираясь со мною в театр. Она казалась себе загадочной старушкой. Ее зеленые глаза туманно мерцали под вуалью.
— Женщина должна всегда оставаться женщиной, — говорила Вера, принимая мое изумление перед ее вуалеткой за немой восторг. — Скажи, это не слишком вызывающие духи? Мне подарила их одна из моих учениц, ее муж, между прочим... ну, это особая история... Короче говоря, резковатые духи, но я так люблю Лерочку, что не могу их выбросить. Давай я тебя чуть-чуть подушу, вот так, вот так...
В тот вечер, тихий, отстраненный, с высокими потемневшими небесами и листвой, намекающей на осень, мы отправились в городской театр. Дорогой Вера объясняла мне, что театр теперь далеко не тот, что был прежде. Когда-то сюда приезжал Таиров и ставил «Оптимистическую трагедию».
— Впечатление было такое, — рассказывала Вера, — что спектакль этот «сердце трепетное вынул и угль, пылающий огнем...» Как там?.. Ну, не важно. Играла великолепная красавица Лекалова, она рано скончалась, бедняжка, от чахотки, но говорили — несчастная любовь, играла Комиссара не хуже Коонен, хотя я и не видела Коонен, но думаю, не хуже, а когда она говорила Алексею: «Один вопрос: за какую власть ты голосовал на выборах?..» — у меня аж мороз шел по коже... Осторожнее — лужа. Я очень, детка, люблю театр, не правда ли, здание нашего театра похоже на сфинкса или на спящих львов в Ленинграде, зрительный зал — как запрокинутая грива, а вот эти два подъезда по бокам вроде лап...
Шли гастроли одного из московских театров. У бокового служебного подъезда толпились театралы в надежде получить контрамарку или автограф знаменитости. Должно быть, Вера в своей невероятной шляпке походила на старую актрису, уже готовую к выходу на сцену, — толпа почтительно расступилась перед нею, и мы вошли в вестибюль. Старая дама в черном шелковом платье и на высоких шпильках чистила ручным пылесосом чучело огромного медведя. Увидев Веру, она приветливо заулыбалась и сказала, чтобы мы шли в зал на ее место, там есть свободные стулья.
— У меня тут друзья, — строго сообщила мне Вера. — Мой сын работал здесь после войны. В пору расцвета их отношений с твоей мамой они до глубокой ночи пропадали в здешней костюмерной, играли там в переодевания...
— Играли?
— Да, иначе это назвать нельзя. В театре собрана большая коллекция костюмов. После спектаклей они забирались в гардероб и наряжались в театральные костюмы различных эпох, Андрея всегда вдохновляла мечта о перепутавшихся в гардеробной временах — он рисовал твою маму в цыганском наряде Кармен или Фраскиты, в мундирных платьях из «Пиковой дамы», в шитых золотом одеяниях египтянок, в русских сарафанах, а на себя натягивал клетчатые панталоны и мешковатый фрак Трике, суконный опашень из «Царской невесты», парчовый кафтан из «Бориса Годунова»... Из реквизитной они приносили канделябры, веера из страусовых перьев, драгоценные ларцы, картонных лебедей на блюде. Он рисовал твою маму и себя в сценах из каких-то невообразимых спектаклей, известных лишь им одним. В сущности, они оба были еще совершенные дети...
Прежде чем очутиться в зале, мы долго пробирались за сценой через бутафорские катакомбы мимо макета крепостной стены с бойницами, осенней рощи из папье-маше, плексигласового пруда, в прорезях которого торчали плоские лебеди на палочках. Зал театра был заполнен разряженной публикой. Повинуясь невидимому реостату, свет медленно и согласно начинал угасать, оставляя нам несколько секунд на то, чтобы успеть заглянуть в программку.
Это была грустная американская история о двух сестрах из благородной, но разорившейся семьи. Одна из них примирилась с пошлым существованием, которое было предначертано ей судьбой, а другая — нет. Ту, другую, играла нервная, хрупкого сложения артистка, и сразу становилось ясно, что это ей суждено рухнуть в финале под грудой аляповатых декораций. В каждой сцене ее пригвождали и преследовали, стреляли в нее из револьвера, пока наконец она не застыла безжизненной бабочкой в газовом платье в руках грубых американских санитаров. Тогда мы все принялись неистово приветствовать ее