Шрифт:
Закладка:
Лето покачивалось и искрилось, как золотая капля на кончике иглы, — еще покачивалось, еще искрилось».
По возвращении домой обедаем и идем к Лео крутить детские пластинки. Мне нравилось, как артисты умеют передавать голоса животных. Так и представлялось: «Р-р-ав!» — говорит большая собака, сенбернар, с лоснящейся богатой черной шкурой, а не здоровенный дядя, у которого творческий простой. Лео начинает прыгать на четвереньках и лаять, к моему большому восторгу. Тут раскрывается дверь и к нам заглядывает бабка Анька, голова ее в бигудях, острые глаза бегают, губы растянуты в ухмылке.
— Ага, эт ты, барышня?.. А мы только с Верой тебя поминали. Она жалилась, что Тамара прячет от нее внучку. Что ж ты к Вере-то не зайдешь? Ступай к ней скорей. Ступай сейчас. Бросай все и ступай.
......................................................................
По выходным Вера собиралась на рынок за цветами. Я искоса наблюдала за ней, удивляясь про себя: чего уж пудриться, когда ты такая древняя старушка, зачем подводить брови и подкрашивать губы, ведь если и обратят внимание, так только из жалости, из сострадательного желания помочь донести кошелку до остановки трамвая... Но кошелки не было. Вера отправлялась за цветами, и только за цветами. Как к настоящей любви не может примешиваться расчет, так к ее цветам не мог пристать пучок петрушки или сельдерея. Вера красилась, одевалась как на бал, душилась духами «Манон», приготавливая себя к цветам, надевала шляпку с вуалью, на которую прохожие изумленно оборачивались. Эта шляпка времен Вериной молодости сохраняла под своей вуалькой воздух чистых девических побед, воздух иных времен, никогда не пресекавшихся мечтаний, в ее туманную завесу вкраплены давние слезы, и кровь каких страстей запеклась на Вериных полускрытых вуалью губах, о том знала лишь она. Вера привставала на цыпочки, чтобы увидеть всю себя в зеркале, надевала босоножки на высоком каблуке и оборачивалась ко мне:
— Детка, я пошла за цветами.
Как будто я не знала, куда она пошла.
Как тихо, тенисто у Веры в комнате, как много книг на полках, печенья в вазочке. И какой чистый кусочек неба виден из ее окна между крышами, синяя клавиша. На рояле линейный пробор Полины Виардо, портрет Чайковского кисти самой Веры больше похож на портрет Чехова. Пузатый будильник на подоконнике. Давно не стрекочет. Его сломал Лео. Лео не переносит стрекота часов. Когда он приходит к нам, бабушка первым делом останавливает наши часы с боем. В доме Ткачихи часы стоят в чулане — все, кому надо справиться о времени, заглядывают в чулан. Если Лео приходит к кому-то в гости, часы прячут под подушку, иначе с ним делается истерика. Тенисто, тихо. Старое кресло у старинного столика на гнутых кокетливых ножках. Наверное, как хорошо, утопая в нем, поминутно откидываясь на спинку и поглядывая в окно, застрять на одной странице «Войны и мира»... Это кресло — средоточие ее теперешней жизни, кресло леди Хевишем, просевшее от болезненной мечты о себе самой. Серебристо-зеленое, выцветшее, с торчащими повсюду серебристыми нитями, со многими валиками на подлокотниках и спинке, которыми можно управлять по своему желанию, кресло, приспособленное к изобилию поз, к легкой, кипучей игре ума с действительностью. В нем могла играть свои роли парализованная Сара Бернар. Оно делает все понятным без слов, как сумерки. Вера в нем живет — читает, шьет, вспоминает, пишет письма. Дополнением к креслу — скамеечка, обитая этой же серебристо-зеленой тканью, гобеленом, на котором продолжает ткать время...
И вот входят цветы и Вера, кажущаяся себе интересной интеллигентной пожилой дамой; жестом дуэлянта она срывает с рук нитяные перчатки, и они летят на столик. Розы, которые час назад усердно побрызгал черноусый жуликоватый продавец, имитируя росу, она держит отстранив от тела, на весу, на сгибе руки. Поставленные в вазу розы образуют ровный куст. Белые и красные, набранные вслепую, цветы здесь совсем дешевые, даже неловко за них, белые и красные, дуэт Иоланты и Водемона, война норманнов с англосаксами, неувядаемые страсти. Присутствие роз делает комнату еще более старинной.
— Ну вылитая, вылитая мама!.. — восхищенно говорит Вера, оглядываясь на меня, пока настоявшийся чай струится из носика чайника в щербатую кузнецовскую чашку. — Мои ученицы мне тоже так часто приносили цветы, ты себе представить не можешь. Они меня любили, мои девочки. Может быть, я больше научила их любить музыку, нежели играть. Знаменитостей из них не вышло. Ну и что ж, все равно я горжусь ими. Твоя мама, конечно, тоже прекрасный педагог, но я не понимаю, чему может научить химия? Химия, она и есть химия, тогда как музыка, искусство... Но ты пей, пей чай, не отвлекайся. Да, это очень старинный инструмент, его прежние владельцы были знакомы с Рахманиновым. Они запросили за инструмент две с половиной тысячи старыми деньгами — разве у меня были такие деньги? Но когда они мне сказали, чья рука касалась этих клавишей, я бросилась перед дядей на колени. Ну что все эти расчеты, эти меркантильные соображения перед мыслью, что, может быть, великая тень до сих пор склоняется над потревоженной музыкой... Ты понимаешь, о чем я говорю? Люди, к несчастью, не все рождаются красивыми и также не все могут чувствовать музыку. Ах, как я рада, что твоя мать учит тебя