Шрифт:
Закладка:
На первой стадии разрыва с министром Павлиничем Бобочка занимала в особняке недалеко от центра квартиру из девяти комнат в бельэтаже. В окнах играло отражение зеленой аллеи городского сада, а сквозь открытую на балкон дверь доносились журчанье фонтана и говор вечерней толпы. Комнаты были обставлены спокойной ампирной мебелью, которую, по словам Бобочки, привезли из ее радаевского родового имения и которую на самом деле Павлинич купил в Вене на аукционе, и довольно дешево, как выморочное имущество какого-то венского барина. Еще со времен Вербёци[48] Радаи, «по семейным преданиям», спорили за «Права Королевства», истинное же лицо радаевского патриотизма выявилось во время выборов 1847 года, когда Бобочкин прадед, Амброз Радай, радуясь поражению иллирцев[49], играл с туропольцами чардаш и марш Ракоци.
Радаи, по тому же «семейному преданию», всегда шли против своего народа, и, начиная с Рауха, первого соглашателя, и дальше при графе Куэне и при простых дворянах Чувае Томашиче, Ракоши и Скерлеце, кто-нибудь из Радаев постоянно выполнял роль верного пособника венгров. Пушечное мясо оптом и в розницу продавалось иностранцам, Радаи же всегда оставались истинными приверженцами, помощниками и придворными чужих государств и, как гласило «семейное предание», «защищали интересы и Права Regni С. S. et Dalmatiae[50]»…
В квартире Бобочки стоял домашний позолоченный алтарь «из радаевской прадедовской дворцовой часовни», переделанный в бар. В этом алтаре она держала игристые вина и виски. Над постелью Бобочки висел портрет одного из Радаев в торжественном облачении епископа, а в гостиной бросался в глаза портрет загадочной женщины в желтом шелке (кисти Макарта), якобы венской балерины, из-за которой застрелился один из фон Радаев. Все в квартире Бобочки напоминало театр. На полированном ампире поблескивали подсвечники дубровницких мастеров, мебель была покрыта индийскими шалями. Здесь, в декоративном полумраке, дни и ночи напролет курили, пили, точили лясы. Болтали о музыке, перебирали всех от Шумана до Онеггера и Мильхауда, опошляя эти имена глупым пустословием за чаем или шампанским. Городили всякий вздор о литературе, о лирике, о вкусе и о моде, разглагольствовали о красоте, словно эта красота была заглавной красочной страницей женского журнала мод, и так под эту ложь и болтовню каждый месяц пускалось на ветер около семидесяти тысяч, были разрушены три семьи и вылетели в трубу два банка, и все это под невинные разговоры о Красоте, о Вкусе, о Вечности и о Боге.
* * *
Еще в Будапеште, когда двенадцатилетней девочкой Бобочка дралась с курчавыми и зубастыми мальчишками, она проникла в потрясающие тайны плоти.
Бобочка проводила летние каникулы у своей тетки. Воскресенье. Пахнет сосной. Звонят колокола. Бобочка, хрупкая, белокурая, легкая, с голыми, еще острыми коленками, нежными мягкими суставами лежит на руках барона Ремени, родственника ее тетушки… Баронесса Ремени, жена одного из фон Радаев, высокопоставленного правительственного чиновника, жила в замке над Кровавой Поляной.
Стоит чудесное солнечное утро. После бурной грозовой ночи воздух прозрачен. Тени, голуби, колокола. Дома никого. Все, кроме Бобочки и барона, ушли на мессу, Бобочка качалась в саду на качелях, а барон (старый пройдоха и картежник) читал газеты. Как случилось, что лопнуло кольцо и Бобочка упала на стакан, оказавшийся почему-то под качелями, осталось неясным; Бобочка забыла все подробности: упала, рассекла стеклом колено и потеряла довольно много крови. Старый барон отнес ее наверх в комнаты, положил на диван и стал промывать рану смоченной в спирту ватой, а потом все это исчезло в истоме чудесного полузабытья — о нем она читала в романах, но что в этом полузабытьи все кружится, как в дыму, что тело, оторванное от всего земного, парит подобно воздушному кораблю в нирване, до этой самой минуты она не имела понятия. И все же самым ярким воспоминанием ее ранней молодости осталось ни последовавшее потом довольно нездоровое слияние тел, ни порывы страсти, ни таинственное пробуждение детской похоти, а солнечное утро, спущенные шторы, полумрак, далекий перезвон колоколов в городе, запах спирта и теплая кровь на колене, потные руки, огонь в мозгу и суставах и сладостное полузабытье от того, что плакала, прижавшись к дяде, и от того, что дядя поднял ее и понес на диван, гладя ее окровавленную ногу своими тонкими пальцами, от которых пахло табаком и спиртом.
В седьмом классе лицея она заболела тяжелым бронхитом, и мать увезла ее на пароходе в Таормину.
Стояла теплая весенняя ночь. Берлинский острослов, сын банкира, бездельник и столичный ловелас, толковал Бобочке про готику и фарфор, рассказывал о своей коллекции чашек и о звездах. Среди канатов, высоко на носу белого судна, теплой звездной ночью, уже недалеко от Таормины, Бобочка, разгоряченная чахоточным жаром, уступила настояниям незнакомого юнца. Молодой берлинец, по профессии врач, столичный декадент с подведенными бровями, два дня разгуливал по палубе с книгой в кожаном переплете с золотым обрезом. С самой Генуи он очень умно и занятно рассказывал Бобочке о технике гравюры, о драгоценных чашках и рассуждал о том, как скучна жизнь, когда нельзя жить свободно и просто, как живут обезьяны в джунглях. Так на носу парохода сошлись две родственные души, и, пока они разговаривали о «Symposion’е» и о любви в новеллах Банга, все мутное и лживое, что уже года три-четыре бурно бродило в душе Бобочки, само собой прорвалось наружу окончательно и бесповоротно. Ложный, исполненный таинственности и тошнотворного стыда страх, преследовавший Бобочку тенью ужаса и смятения, в ту ночь исчез, и Бобочка вернулась в свою каюту человеком, сбросившим с себя «последний балласт глупого средневекового воспитания и предрассудков». Проходя через освещенный салон, где ее мать играла в бридж, Бобочке пришла в голову безумная идея подойти к матери и рассказать обо всем, что произошло. Но в тот же миг ее ноги будто налились свинцом, а возникшая идея показалась до того чудовищной и нездоровой, что она, не задерживаясь, прошла дальше в свою каюту, которая находилась под верхней палубой.
«Все это больной бред!»
«А вообще есть ли что-нибудь на свете здоровое? Одни фразы, и только. И тот молодой сибарит-берлинец, пожалуй, прав! Мудрее всех живут обезьяны в тропиках!»
В снастях пел южный ветер, как бы нехотя начиналась качка: равномерная, скучная… Бобочку подташнивало. Морская болезнь мучила ее до самой Таормины.
Мать играла в карты до рассвета, а когда вернулась в каюту, Бобочка притворилась спящей. Рот ее был полон желчи, глаза помутнели и налились кровью. Через окованный медью открытый иллюминатор в каюту врывался соленый запах моря и доносился плеск волн. Брезжило июньское утро, и в его