Шрифт:
Закладка:
Лодки осели, так что затычек хватились скоро. Жена дяди Бориса (я не запомнил ее имени) вначале что-то тихо ему сказала, потом они вдвоем, оставив суету, подошли к колоде, на которой сидели их дочки, и что-то, тоже тихо, их спросили. Те завертели головами и вдруг принялись хором визжать:
– Это он их украл! Это он! Мы всё видели!
Разумеется, он был я. Нимало не испугавшись, я скорчил удивленную физиономию, про себя отметив, что отец не перестал посмеиваться. А вот мама, наоборот, страшно покраснела, подошла ко мне (они все, кроме девочек, подошли ко мне) и самым строгим тоном принялась меня допрашивать, я ли действительно взял те пробки. Так, будто это было чистой, святой, да еще и всем очевидной правдой, я ответил, что нет, видеть их не видел и не имею о них понятия. Помню, мне пришло на ум, что главное – не пугаться: отец же вон смеялся, дядя Борис вроде бы тоже не был зол, а на девчонок я хотел плевать, только смущение моей мамы меня, в свою очередь, тоже смутило. Последней вздумала поговорить со мной «по-взрослому» жена дяди Бориса. Тут я впервые обнаружил в ней ее хорошее сложение, загорелое и тренированное тело, несколько плоский живот, плоские тоже ее лицо и губы, выдававшие злость, но послушно говорившие слова разумной, убедительной – «педагогичной» – речи, с которой она обратилась ко мне. Сознаюсь, еще миг, и я бы ей поддался, до того все в ней, кроме губ, располагало к доверию и так весомы на слух были ее хитрые доводы. Но, во-первых, сообразил тотчас я, затычки теперь все равно не найти; во-вторых, было неясно, что ответить на самый страшный вопрос: зачем? – который непременно последует; а в-третьих, дядя Борис, решив, как видно, ни за что ни от чего нынче не унывать, достал очень ладный, как раз ему по ладони, перочинный ножик, срезал ивовый прут и, примерив срез к клапану лодки, стал, безмятежно насвистывая, вытачивать первую новую затычку, да еще так быстро и ловко, что не сгустились и сумерки, а деревянные эти пробки уже сменили бывшие пластмассовые. Потом мужчины стали растягивать на ночь палатку, мама и тетя Оля (вот, вспомнил!) присели у костра, что-то стряпая и укладывая на две сковороды, а я, видя, что больше никому не нужен, пошел к реке и уселся чуть только не в воду, поводя по ней прутиком – остатком того, из которого ловкач дядя Борис соорудил пробки. Не знаю уж почему, но мне ясно припомнилось, как мой отец, бывало, пытался что-нибудь починить, сделать что-нибудь нужное в доме, а сам не способен был толком забить и два гвоздя, не согнув при этом один и не попав себе молотком по ногтю пальца, державшего другой.
Уже совсем стемнело, когда одна из девочек, младшая, прошла за моей спиной и тоже уселась у реки, но не рядом, а шагах в четырех от меня. Я хотел было что-то ее спросить, когда вдруг, к полному своему замешательству, услыхал журчание тугой струйки, бившей прямо в воду.
– Мы все равно знаем, что это ты пробки украл, – заявила мне презрительным шепотком окончившая свое дельце малышка. В темноте забелели ее трусики, которые она натягивала, встав с корточек, и я снова остался один. Тут тени наползают на мою память, я вижу уже бессвязные сцены – вот ветреным серым утром мы отчаливаем от берега, девчонки пищат, наши с ними отцы загребают воду смешными короткими веслами, без вальков и с круглыми лопастями; потом наступает еще один вечер, близится гроза, и все, кроме отца и дяди Бориса, напуганы, а они вдвоем спокойно ставят палатку, да еще натягивают с той стороны, откуда гремит, прозрачный, но прочный, склоненный в одну сторону тент.
– Ты и это предвидел? – спрашивает отец.
– Что ж тут предвидеть! – смеется дядя Борис. – Мы опытные путешественники. Сейчас, как польет, я тебе такой громокипящий кубок поднесу, дружище, что только бы наши Гебы не мешались. Ну а уж их отогреем чем-нибудь не столь спрáвным (он порой вклеивал в речь украинизмы – тоже всегда удачно, без обычного для русских акцента, хотя по-украински не знал; он, впрочем, любил и замысловатый русский жаргон).
– Да ведь не холодно? – удивлялся отец.
– Э, это сейчас! А как польет, да еще будет до полнóчи накрапывать, то только в кубке нам и спасенье. Сарынь на кичку, понятно: засунем то есть детишек да мамашек в спальные мешки – вот их-то, мешков, на нас с тобой как раз и не хватит, тут я просчитался. Не знал же, сколько нас будет. Я, вообще-то, в компанию никогда никого не беру.
Первый ветер налетел, и недотянутый тент захлопал и заполоскал, как парус на рейде.
– А нас взял? – спросил отец.
– Ну, вы другое дело. Хоть твоя и малоросочка, но, что ж таить, обворожительная женщина, да. И при этом еще интеллигентная: даже не верится, что из деревни… Впрочем, дед, отец ее, был ведь из шляхтичей, так?
– Это она тебе сказала?
– Положим, не мне, Ольке, но не в том суть. Из шляхты, значит. А про тебя уж и молчу, герр профессор: с тобой не стыдно хоть на прием к послу идти. Ты вон в плавках смотришься так, будто решил развлечься. А сам только и ждешь крахмального воротничка, брюк да, пожалуй, фрака.
– Почему вдруг – фрака? У меня его сроду не было, – запротестовал отец.
– Ну, герр профессор, тебе в нем, наверное, удобней. Даже, наверное, было бы проще и грести, и даже купаться!
Тут он очень мило рассмеялся, показав свои отлично белые и ровные зубы, и в два сильных рывка натянул обмякший было на миг тент.
Молния распорола небо, мое воспоминание погасло. И вспыхнуло уже тошной зеленью и мутью водоворота, в который я не знаю как упал – днем, у всех на глазах, будто по злому волшебству перевалившись спиной через дутый, прочный и даже не скользкий, сухой борт нашей «флагманской» лодки, у которой и впрямь торчал на носу флажок.
Кажется, что уж тут-то я должен был что-нибудь помнить. Но помню только серый пригорок с проплешиной, на которую меня несдержимо рвало. И сразу после этого – палату, в окно бьет июльское украинское незлое солнце, а подле койки, где я лежу, сидит почему-то опять дядя Борис, что-то говорит мне, и лишь тогда я вспоминаю вдруг странный, какой-то животный и даже приятный вкус его нутра, когда он рот в рот вытягивал из меня мерзкую речную жижу.
Я провалялся в больнице неделю, изнывая от скуки, – кроме только тех сорока или пятидесяти минут, которые дядя Борис ежедневно посвящал проведыванию нашего потóпельника и рассказывал всякий раз захватывающую историю, всегда не похожую на любую из предыдущих. Это был у него какой-то редкий, особенный дар.
Помню одну. В подгнившем, но еще годном для плаванья корабле, в каюте, собрались два пирата, не пившие рому и не оравшие песен. Один хотел прикрыть от вечерней стужи окно и сказал это вслух. Но второй ответил, что его мать выкинулась из окна и с тех пор он не может терпеть слов с буквой «о». Первый кивнул, извинился, а потом склонил губы к самому уху второго и зашептал ему, что знает некий тайный мыс, закрытый от мира скалами, где в нищей деревушке живут никчемные людишки. И всё идет к тому, что надо лишь туда приплыть, назвать себя их князьями и делать с ними как вздумается. А для начала запретить им всем, навеки и навсегда, треклятую букву «о». Поскольку за всю свою речь он сам ни разу не произнес этой буквы, второй привстал, обнялся с ним, отсыпал тотчас пригоршню золота в корявую ладошку, и они двинулись вдвоем наверх, к причалам, где, хоть был уже вечер, набрали себе команду матросов, человек в пять или шесть, и сразу, не дожидаясь дня, ушли в море. Первый не обманул второго. Мыс был найден, жители покорены, но так как в жалкой своей