Шрифт:
Закладка:
— Сёдзо-сан, ты лучше всех знаешь, чем было мое замужество и как я жила до сих пор. Хотя мы с Кунихико поженились, но все равно это был не настоящий брак, он не был мужем, я не была женой. Мы были лишь мужчин ной и женщиной. Не было у меня чувства, что я любима, и у самой не было любви. Но мы обходились без любви, вернее, думали, что можем обходиться. Но когда была решена поездка в Шанхай, мое настроение изменилось. Мне показалось, что теперь начнется для меня какая-то другая, новая жизнь. А главное — что я могу стать другой... Сёдзо-сан, ты не думаешь, что эта катастрофа сделала меня другой?.. Кунихико умер, произнося мое имя, звал меня. Возможно, он стал другим человеком еще раньше, чем я.
У Тацуэ снова хлынули слезы, и она сильно закашлялась. От прерывистого, учащенного дыхания колыхалось одеяло на ее груди. Сёдзо достал из кармана платок и утер ей лицо. Ее горячая рука обхватила его запястье.
— Когда мы в детстве ссорились, ты вот так же утирал мне слезы. Иногда я думала, что, может быть, действительно тебя люблю, но все же это было не так. Когда меня выбросило из самолета, я, наверно, если бы не потеряла сознание, тоже звала бы Кунихико. Даже если бы и ты летел с нами и попал вместе с нами в катастрофу, я не звала бы тебя. Ты веришь этому?
— Конечно, верю.
Она еще раз сжала его руку, словно хотела вложить в это прощание всю силу уходящей из нее жизни. Потом она медленно перевела взгляд с Сёдзо на стоявший рядом столик. Там в белом эмалированном кувшине стоял большой букет георгин, принесенный женой губернатора. Желтые, красные, пурпурные, белые. В ярких красках этих чересчур крупных цветов, даже в их свежести было что-то грубоватое, деревенское. Тем не менее у Тацуэ было восхищенное выражение лица, словно она впервые видит такие красивые цветы.
— Сёдзо-сан, по правде говоря, мне очень не хочется умирать. Я хочу жить. И если уж умирать, то мне хотелось бы умереть, прожив по-другому. В мире должно было быть что-то более красивое, чем та жизнь, какою мы жили. Сейчас я глубоко это чувствую. Даже эти цветы — погляди, какие они красивые! И так хотелось бы мне узнать, что значит любить.
— Но ты и узнала.
— Да, да... может быть. Во всяком случае я наказана. Наказана за то, что до сих пор никого и ничего не любила. Откуда это наказание? Если бы я могла думать, что от бога, может быть, мне было бы легче. Но у меня не было бога. Была только я. Не могу сказать даже, что хоть себя-то я любила по-настоящему. Не умела любить мужа и не понимала, что значит любить себя. Думала, что люблю себя, а ведь это была я ненастоящая... Кто я? Что я? Для чего я родилась? —продолжала она наполовину в забытьи. Дыхание ее стало еще более учащенным. Лицо было теперь багрово-красным, как будто огонь жег его под бинтами. На нем проступил пот. Незабинтованный глаз казался впадиной, в которой еще удерживается последняя капелька жизни. Остававшиеся открытыми красивый прямой нос, тонкая бровь, припухшие и пересохшие от жары губы и этот огромный глаз придавали ее лицу какой-то фантастический вид, как на портретах сюрреалистов, и казалось, что так же изломана ее страдающая и необычайно изменившаяся душа.
Закрывшийся в дремоте глаз опять чуть приоткрылся. Не поворачиваясь, глядя вверх, она спросила:
— Сёдзо, ты здесь?
— Конечно, здесь, спи спокойно.
— Я поспала, мне стало хорошо. Если так умирают, то это и не мучительно и не страшно. Лишь об одном я сожалею.
— Я слушаю каждое твое слово.
— Мне казалось: вот я уеду в Шанхай, передо мной откроется новый мир. Совсем другая жизнь, чем до сих пор. Что это будет — я не знала, да это и не важно. Главное, чтобы это было не то, что до сих пор. Я уже устала от обманов, надоело. Какой бесчувственной и одинокой я была! Но если я действительно хотела переродиться, возможно, более близким путем был другой — если бы меня тогда взяли и сразу посадили в тюрьму. Но я и здесь попыталась прибегнуть к обману, уехав в Шанхай. Так и должно было быть: и то, что самолет разбился, и то, что я умираю. Только грустно умирать как раз тогда, когда появилось стремление как бы заново родиться. Но когда подумаешь, что на всех фронтах и днем и ночью умирают сотни и тысячи людей, тоже не желающих умирать, то такая смерть, как у меня, просто роскошь. Как бы там ни было, но и о Кунихико я тоже стала думать по-другому. Он не был мне чужой, не был...
— Это хорошо, это счастье.
— Да, можно и так считать. И все же как все быстро проходит! Жить так мало, умереть так скоро и узнать только то, что я узнала... А ведь такие люди, как я, жадные.
Резким движением Тацуэ повернулась на бок; было удивительно, что у нее еще хватает на это силы. Под черной бровью, которая казалась чуть приподнятой из-за наискось повязанного бинта, глаз попытался как-то притворно улыбнуться, но помешал сильный приступ кашля. Тацуэ стонала с полураскрытым ртом, как больной щенок. В горле у нее что-то клокотало, и кровь все больше приливала к лицу.
— Во-ды! — не просительно, а скорее гневно прохрипела она.
Но сердилась она не от нетерпения, что приходится ждать, пока рука Сёдзо дотянется до стоящего рядом стеклянного сосуда с водой. Скорее казалось, что это гнев на себя саму, на свою жажду жизни. Посиневшие, пересохшие губы обхватили выступающую вперед, точно клюв, целлулоидную трубку поильника. Она пила с жадностью, и вдруг ее сверкающий глаз остановился на Сёдзо и застыл в страшной неподвижности.
Отворилась дверь. Вошла медсестра. Она была рядом, она слышала, как врач, разговаривая с Сёдзо в коридоре, сказал ему, что осталось время лишь выслушать последнюю волю умирающей. Поэтому она нарочно покинула свое место возле больной. Угадав чутьем опытной сиделки, что сейчас ей уже можно появиться, она тихо приблизилась к кровати.