Шрифт:
Закладка:
— Нет, всего пару лет. Иногда едем к нашим, ведь областной центр не так далеко отсюда.
Ее внезапное многословие снова напрягло меня: будто я не знаю, что областной центр «не так далеко отсюда». И вообще, какое мне дело до того, что они иногда навещают своих?
— Спартак работает на стройке?
— Спартак? Нет… то есть да… Одним словом, по техническому обслуживанию… А как твои дела?
Последний ее вопрос — это всего лишь неудачная попытка избежать неприятного для нее разговора.
Исхудавшая луна, словно устав от долгой дороги, тяжело вышла из-за гор и застыла, встретившись с высокими макушками деревьев. Необходим был небольшой ветерок, чтоб она оторвалась и снова продолжила свой путь в сторону темной стороны неба. А может, и не хотела идти, может, хотела, как журавлик, вернувшийся с чуждых берегов, присесть на макушку высокого тополя и дремать до рассвета?
— Из наших ребят никого здесь нет? — спрашиваю я, лишь для того, чтобы прервать затянувшееся молчание.
— Нет, — говорит Венера, чуть замешкавшись, потом тихо добавляет: — Только Ваге… Ты помнишь его? Насколько я знаю, вы с ним были близкими друзьями.
— Как? — чуть не кричу я. — Захарян Ваге? Где он работает? Я здесь в лицо почти всех знаю, как это я его не встретил?
— Он среди заключенных. Здесь работают заключенные. Под охраной приводят на стройку, под охраной и уводят.
— Постой. Ваге тоже заключенный?
Венера утвердительно кивает головой:
— Да.
— А ты не знаешь, за что?
Венера проводит рукой по лицу, будто отгоняя от себя какие-то глупые мысли.
— Знаю. За хулиганство. Избил человека… Это было два года назад, — говорит она и торопливо меняет тему разговора: — Ты куда-то спешишь?
— Нет, хотел пойти в кино. А что?
— Кино? Это хорошо. Ты не против, если я тоже пойду с тобой? Давно не была в кино.
— Конечно, не против. Что за разговор?
— Значит, очень хорошо. Но ты можешь подождать меня минут десять? Вот в этом вагоне живет одна из моих подруг, с ней у меня маленькое дельце, должна зайти к ней, она ждет. Через десять минут буду, хорошо?
— Хорошо, иди.
В оглушающей тишине летнего вечера я остаюсь наедине с собой. Где-то в кустах иногда трещат стрекозы с хоботком, и их звуки яснее отражают тишину.
Мысленно я снова и снова возвращаюсь к Ваге. Неудачно сложившаяся судьба друга моего детства не дает мне покоя. Но почему? За что? Ваге был справедливым, вовсе не мягким по характеру парнем, неуступчивым и непокладистым, но вряд ли все это привело бы его на скамью подсудимых, потому что, насколько я знаю, он был парнем непорочным — душой и помыслами. Эээ… в то время все мы были непорочными.
…Ясно вижу Ваге, хоть и худощавого, но крепкого, как гранит, из-под хмурых бровей смотрят озерно-голубые озорные глаза. Он стоит в нескольких шагах от меня.
— Пойдем к нам, — говорит Ваге вроде обыкновенным, но в то же время просящим тоном. И мне трудно ему отказать, хотя идти не хочу, он живет далеко.
— У нас поспишь, с тебя не убудет.
— Хорошо, пойдем, — говорю я, — только забегу домой, скажу, чтоб меня не искали.
Мы с Ваге ложимся в кровать перед открытым окном, не зажигая лампу. Вдали, в сине-черном небе, скорее угадываются, чем виднеются, рассеченные контуры гор, а у их подножия, как призыв, мерцает одинокий огонь.
Вполголоса, чтобы не разбудить домашних, мы шептались о различных вещах, о школе, об учителях, но я чувствовал, что не для этого он так настойчиво звал меня к себе. Наконец, как-то осмелившись, он произносит:
— Слушай, что ты собираешься делать после окончания десятого класса?
— Не знаю, если удастся, поступлю на филологический факультет. А ты? — спрашиваю я в свою очередь, невольно чувствуя, что он хотел бы услышать этот вопрос, в то же время не понимая, что ему ответить на него будет трудно.
Ваге долго молчал.
— Ты уснул, что ли? — спрашиваю я.
— Нет, думаю.
— О чем?
— Понимаешь, я никакого… выхода не вижу, кроме одного… Только не смейся, хотя это смешно.
— Что смешного?
— То, что я решил… Понимаешь, куда бы она ни пошла, я пойду за ней. Хоть на край света, хоть пешком…
— Постой, я ничего не понимаю. О ком речь?
— О Венере. Люблю я ее, понимаешь, люблю и буду любить до последнего вздоха… Теперь ты обо всем знаешь… Я сам не понимаю, что происходит со мной, такого никогда не было.
— А она? — спросил я, напрягшись и чувствуя, как внутри у меня все леденеет, ведь я сам безумно любил ее.
— Молчит. Я написал три письма и собственноручно передал ей. Ни на одно не ответила. А сегодня, на последней перемене, я остановил ее… сказал… ничего не говорит, встала, прислонившись спиной к входной двери, смотрит на меня и смеется. А взгляд? Боже мой, смогу я когда-нибудь забыть этот взгляд?! Не смогу… Это невозможно описать. Будто глазами проникает в твою душу… Если бы хоть слово сказала, хоть какое, лишь бы что-нибудь сказала, не было бы мне так тяжко… Ты чего смеёшься?
— Я не смеюсь, с чего ты взял?
— Нет, ты смеешься, я по голосу слышу, что смеешься. Может, что-то знаешь? Может, она любит другого и ты не хочешь мне говорить?
— Не знаю, Ваге, я ничего не знаю, — сказал я, довольный тем, что в комнате темно и Ваге не увидит моего лица, на котором следы неимоверной радости.
— Завтра откровенно поговорю с ней. Как ты думаешь, еще раз мне поговорить с ней?
Я не ответил, притворился спящим, но на самом деле не спал, я смотрел на далекий одинокий огонь, что мерцал в темноте…
Ваге был способным, ему ничего не стоило за несколько минут выучить уроки, если б захотел — мог бы стать лучшим учеником в классе. Однако ему мешало то, что он не мог спокойно сидеть на месте, часто срывал уроки, вызывая восторг одноклассников и ненависть учителей. Ваге наказывали, несколько дней он вел себя нормально, а потом снова все повторялось. Трудно сказать, как бы все сложилось, если бы не один случай, который неким образом стал для Ваге судьбоносным.
Однажды о его проделках кто-то написал в школьной стенгазете. Утром, придя в школу, он увидел, как группа учеников, столпившись в коридоре, читает только что вывешенную стенгазету. Растолкав собравшихся, он приблизился к стене и внимательно прочитал заметку — от начала до конца, потом спокойно снял газету со стены и, разрывая ее