Шрифт:
Закладка:
В этом довоенном Новгороде я часто встречал Бориса Андреевича. Мы с ним не раз гуляли по новгородским улицам, и Господин Великий Новгород как бы оживал в его рассказах. Он знал старые нравы и обычаи во всех их деталях, хорошо знал новгородское искусство. Создавалось ощущение, будто мы с ним входили в жилища новгородских купцов и новгородских простолюдинов, знакомились с их жизнью, с их своеобразным бытом. Особенно интересно передавал он сцены, связанные с новгородским демократизмом. В его рассказах как бы оживало новгородское вече, схватки и потасовки на новгородских мостах, своеобразная новгородская церковная жизнь. Здесь церкви были почти цеховыми учреждениями, в церковных подвалах обычно хранились товары, меха, кожи, текстильные изделия.
— Вы, видно, жили в древнем Новгороде? — спросил я его как-то.
— Может быть, и жил, — подтвердил он.
Он выступал на заседании Новгородского совета (тогда город входил в Ленинградскую область), где шла речь о будущем города, в частности будущем новгородской промышленности, тогда не очень значительной. Слова писателя Лавренева удивили слушателей, показались им почти фантастическими. Он говорил о том, что в прошлом великий город, носитель своеобразных старорусских демократических традиций, может и должен стать мировым туристическим центром.
Это был 1935 год. Иностранных туристов в нашей стране тогда еще не было, да и вообще туризм не был популярен.
Прошли годы, и предсказание писателя сбылось.
Через много лет я вспоминал об этой речи писателя, когда видел в Новгороде многочисленных туристов из разных стран, разговаривающих на самых различных языках, европейских и восточных. Интересно отметить, что они интересовались не только прошлым города, его великим искусством, но и новгородскими демократическими традициями, о которых когда-то говорил Б. Лавренев. В старых газетных комплектах я искал эту его интересную речь, но, увы, найти не сумел.
Борис Андреевич много говорил о неизбежности будущей большой войны, он считал, что мы к ней должны серьезно готовиться. Он организовал военное обучение ленинградских писателей, понимая, что большая война придет, по-видимому, скоро, настаивал на подготовке и бдительности в этой области. Его бесконечные напоминания о будущей войне казались навязчивой идеей, а в действительности были проявлением его политической мудрости. Он лучше понимал подлинное развитие политических событий, чем многие окружающие его товарищи.
К сожалению, незадолго до войны он тяжело заболел. В военные годы я его не видел. Встретились мы с ним только в Ленинграде уже после окончания войны.
Его не радовали новые успехи его литературных произведений. За две его новые пьесы были присуждены Государственные премии. Когда я его поздравлял с первой из этих наград (пьеса «За тех, кто в море»), он сказал:
— Ну, поздравляйте. Кажется, так принято. А я знаю недостатки своих произведений и мог бы написать критическую статью о Борисе Лавреневе лучше всяких критиков и зоилов.
Он должен был переехать в Москву, где обещали создать ему идеальные условия и для работы, и для лечения. Мне казалось, что он в это не очень верил, переезжал как-то неохотно. В последний раз в Москве я видел его совсем больным, у него очень болели глаза, он плохо ориентировался в окружающем.
Он мне сказал тогда:
— Сколько было интересных замыслов, и как мало успел я выполнить. А больше не сумею. Так жалко, что эти замыслы нельзя кому-нибудь завещать.
Это был большой человек, человек очень сложный, многообразный.
Бывают люди, внешний облик которых недостаточно раскрывает их сущность. Его мнимая суровость была отражением суровых этических требований, которые он предъявлял и к себе, и к другим. Это не всегда понимали, и порой многие его поступки удивляли людей, казались им необычными, странными. А это было вызвано серьезным отношением к людям, вниманием к ним.
Таков был большой советский писатель Борис Андреевич Лавренев.
ХМУРЫЙ ЮМОРИСТ
Это была популярность особая, исключительная. Но только в литературных кругах, не только среди читающей публики, но и среди самых простых, далеких от искусства людей.
Помню, как в Москве девушка-домработница спрашивала: правда ли, что на Тверском бульваре (речь шла о Доме Герцена) собираются писатели и даже можно увидеть живых Зощенко и Пантелеймона Романова? Я потом сообразил, что это единственные писательские имена, которые она знала.
Да, многие мечтали увидеть «живого» Зощенко. Вот живописный Дом отдыха в горах восточного Крыма. Туда выехала группа ленинградских литераторов из Коктебеля, и уже на подступах к дому стояли отдыхающие с цветами. Ждали Зощенко. Другими писателями почему-то не интересовались.
Когда я познакомился с Михаилом Михайловичем, он мне показался немного утомленным своей славой. Внешне это был человек выдержанный, несколько суховатый и всегда будто бы чем-то чуть недовольный. Но при этом он был очень внимателен к людям, даже малознакомым и ничем не примечательным. Иногда он мне казался слишком старомодно вежливым. Он был очень тщательно одет, и создавалось впечатление, что он много внимания уделяет своему туалету.
Но в то же время в толпе он никак не выделялся. Бывает так: писатель или артист, может, этого и не хочет, а вот его сразу заметят. Тут этого не было. Его знала вся страна, а в лицо мало кто знал.
Я удивлялся. Человек немного мрачный, а всю страну веселит. Человек как будто бы внешне ничем не примечательный, а всей стране известен.
Однажды (я был тогда еще с ним мало знаком) встретил я его в вагоне трамвая. Сознаюсь, заданный мной вопрос был не очень умен… Я спросил:
— Неужели вы пользуетесь этим демократическим транспортом?
Он, казалось, был обижен и чуть смущен.
— Напрасно считают, что я богат, — сказал он, — машины у меня нет и не было. А вообще я люблю ходить, а не ездить. Хотите со мной как-нибудь погулять — позвоните.
Так началось наше более близкое знакомство. Я часто ему звонил, и он приглашал участвовать в своих прогулках. Гуляли мы не очень далеко, по Невскому, по соседним улицам, заходили в ближайшие пивные. Очень часто он заговаривал со случайными людьми. Конечно, они не знали, что это знаменитый писатель, охотно рассказывали всякие были и небылицы. Он умел так построить беседу, что собеседник был искренен и болтал очень охотно. По-видимому, эти беседы иногда являлись материалом для его будущих работ, но он ничего не записывал, все удерживал в памяти.
Он мне сказал однажды:
— У меня совсем нет писательской записной книжки, как у многих моих коллег… Должно пройти много времени, чтобы эти невинные беседы отшлифовались в моей памяти. Если это материал, то отдаленный, очень предварительный…
Его всегда интересовали