Шрифт:
Закладка:
– Ах! – воскликнула она, всплеснув дряхлыми руками. – Как же я рада вас видеть, мои дорогие дети, и особенно сегодня, когда перед нами пройдут солдаты моего времени, – ведь если верить газетам, они будут в форме пехотинцев Второй империи!
– С 1830 по 1913 год, кузина, – уточнил Бертран. – Но главным образом – именно 1830 года.
– Это еще до меня! Но какая разница! Женщина моего возраста гораздо ближе к Луи-Филиппу, нежели к мсье Гастону Думергу, не так ли, историк? Хе-хе! Что-то ты какой-то бледненький… Должно быть, слишком много работаешь? Ничего, сейчас освободим окна…
Она позвонила. Явилась одна из служанок.
– Дельфина, откройте нам это, – мадам Друэ указала на окно.
Затем она с удивительной бойкостью повернулась на пятке и неровной походкой направилась к изящному столику на веретенообразной ножке, на котором сверкали графин и многогранные хрустальные бокалы.
– Любите фронтиньянский мускат? Этот – урожая восемьдесят третьего года; говорят, хороший был год…
Она живо взяла графин, обтянутый своего рода нагрудником, перехваченным у горлышка цепочкой.
– Позвольте я сама, госпожа! – воскликнула служанка, подскакивая к столику.
Она уже отодвинула в сторону вольеры, вызвав тем самым ослепительный всплеск перьев и исступленное шуршание бьющихся крыльев. Распахнутые настежь окна открыли доступ к балкону, куда две маленькие упитанные собачки шустро устремились, несмотря на свою дородность.
Дельфина забрала из рук хозяйки изящный графин времен Карла Х.
– А то госпожа все тут перебьет! – громко проговорила она с почтительной и в то же время чуточку властной фамильярностью.
– Ха-ха! И то верно! Наливайте, девочка моя. Коломба, дорогая, плеснуть тебе немножко, на два пальца, муската?
Они чувствовали себя как дома, окруженные гостеприимством, которое в преддверии парада уже переносило их в прошлое. И Шарль, не в силах оторваться, снова рассматривал окружавших его – к сожалению, немых – свидетелей жизни и смерти этого оригинала Сезара, который словно бы проглядывал в чертах кузины Друэ.
К тому же в это утро – и многие из вас, мы надеемся, при чтении этих строк об этом вспомнят – в Париже стояла особенная погода, как нельзя лучше подходящая для ретроспекций. Было довольно тепло, атмосферное давление чуть превышало норму. Город окутывала неуловимая дымка, и время от времени ощущалась духота. Воздух, словно припудренный, приобретал сероватый, иногда сиреневый тон. Пространство казалось «замкнутым». Улицы походили на некий театр или выставочный павильон. Улица Риволи напоминала музейную витрину, бульвар Тампль – музей Карнавале́. Но изредка, совершенно неожиданно, эту серость, этот невесомый муслин пробивало тусклое солнце, и это белое солнце было столь призрачным и в то же время восхитительным, что его легко можно было принять за солнце времен завоевания Алжира, времен Константины или Исли, историческое солнце, извлеченное, по случаю, из шкафа Дома инвалидов[102].
Женщины вышли на балкон, и мужчины последовали их примеру. На улице наблюдалось невероятное скопление народа, и люди все прибывали. Фасады были украшены десятками сине-бело-красных флагов, многочисленные зрители вели себя сдержанно. Публика казалась гораздо более хладнокровной, искушенной и пресыщенной, чем публика 1835 года, с которой Шарль, не удержавшись, позволил себе мысленно ее сравнить. Плотность толпы, заполонившей тротуары, с каждой минутой возрастала. Уличное движение остановилось.
Как это все отличалось от королевского парада, облик которого восстановил люминит! Сегодня – какое спокойствие и какая дисциплина, гражданская и военная! Но также и сколько лиц, выражающих меньше пыла и больше равнодушия!
Тем временем раздался гул, поднимаясь от людской массы, скопившейся в двух параллельных толпах. Вдали конец улицы Риволи прорезала темная полоса, усеянная цветными точками и небольшими золотыми и серебряными вспышками.
Одобрительный гул толпы усилился, затем стал стихать, оставшись, однако же, более оживленным, чем прежде.
Волнообразная многоцветная полоса продвигалась вперед. Шум приветственных возгласов становился все громче. Приближались войска. По временам какими-то порывами доносились звуки труб и каденции барабанов.
Держа за длинную ручку перламутровый бинокль, кузина Друэ, поигрывая ноздрями и бровями, наблюдала за постепенным приближением колонн.
Прохождение войск сопровождалось громогласными криками «ура!».
Наконец, занимая почти всю ширину проезжей части, появился взвод республиканской гвардии: он шествовал по деревянной мостовой, чеканя шаг. Следом на значительном расстоянии медленно двигались, словно явившиеся из чудесного сна, музыканты, барабанщики и горнисты 14-го линейного полка, впереди которых, жонглируя своим жезлом, вышагивал тамбурмажор. И пока проходили эти призраки прошлого, солнце, действующее, будто ловко направляемый прожектор, вдруг залило их ярким светом, и на какой-то миг показалось, что они выпрыгнули из самих себя, внезапно сбросили с себя последние крепы смерти.
То было захватывающее зрелище! И спрессованная толпа взревела от восторга, аплодируя одновременно и световому эффекту, и замысловатому сюрпризу погоды, и прекрасной выправке живых манекенов, которые проходили в киверах былых времен, стуча в барабаны, дуя в трубы и играя величественный «Марш Моисея»[103], тот самый, которым сопровождалось победоносное вступление французской армии в Алжир.
В этот миг Шарль, сколь бы он ни был одержим зрелищем старых армейских подразделений, следовавших друг за другом колоннами и разделенных довольно значительными промежутками, заметил, что этот парад дает ему именно то, что оказался не способен воспроизвести люминит: шум – неистовый и разнообразный шум, который 28 июля 1835 года, во время проезда Луи-Филиппа, сочетался со звуками музыки, боем барабанов и этим необычайным гулким фейерверком, в котором слышны все здравицы, крики, приветствия, обращения и веселые шутки восторженного населения.
Музыка – особенно этот величественный марш – накладывала на слуховое представление впечатляющую печать древности. Закрыв глаза, прислушавшись к тому, как эта размеренная мелодия отбивает свой прецессионный ритм на фоне оглушительного шума, можно было легко представить себе, что ты находишься на бульваре Тампль 28 июля 1835 года и люминит замедляет уже не свет, а звуки.
Тогда-то и произошло то, что могло поразить, удивить, встревожить Шарля Кристиани, его сестру и Бертрана Валуа больше всего на свете. То, что представлялось самым невероятным. То, наконец, что покажется читателю наихудшим из всего возможного, хотя мы и преподнесем это ему со всей осмотрительностью. Короче, произошло следующее.
Пока Шарль закрывал, всего на мгновение, глаза, чтобы насладиться акустическим воспроизведением парада короля Луи-Филиппа, мысленно переносясь на бульвар Тампль, каким тот был за несколько секунд до ужасного взрыва адской машины Фиески, вдруг позади него, в этой квартире, украшенной вещами, оставшимися после смерти Сезара, декорированной на манер кабинета, в котором старый корсар погиб от пули своего убийцы, – да, внезапно где-то в тени прозвучал страшный голос:
– Вы ведь меня помните, капитан,