Шрифт:
Закладка:
Разбирая привезенные продукты, как ни в чем не бывало предложила:
— Пойдем-ка близнят проведаем! Черешни им купила: полкило целых…
Журов мастерил ящик в кладовке, притворился, что не расслышал. Ночью они рассорились еще хуже. Оскорбленный, он ушел на кухню, допил остававшуюся с вечера четвертинку и лег на диване один.
Нетерпеливо передернув плечами, Алевтина окликнула его снова:
— Слышишь… Андрей?
— Не глухой, — стараясь перебороть себя, отозвался наконец он. И, словно удивившись черешне, спросил: — Разве поспела уже?
— Торгаши с Кавказа понавезли. Четыре с полтиной дерут.
— Вкус цену знает, — заметно подобрев, усмехнулся Журов, хлопнул дверью кладовки, поглядел — не задевает ли ящик и вышел в сени. Темный вихор, усы были в сеяных, как мука, опилках. Рубашку облепили колечки стружек.
— На, попробуй, — предложила ему Алевтина. — Я съела на базаре одну: ни сладости, ни вкуса!
— Да ну-у… что ты, как маленькому?
— Нет, попробуй!
Играя неестественно выразительными глазами, она взяла из миски вроде бы самую спелую и в то же время явно не лучшую веточку — всю в рдяных, росяных капельках после мытья — подала ему. Он неохотно потянулся губами и, горько зажмурившись, откусил черешенку поменьше, оставив ей послаще и покрупней.
— Хороша… медову́шка!
— А по-моему — трава и трава.
— Не-ет, не скажи, — задумчиво глядя куда-то за окно, в котором сиял погожий июньский день и таяла на зное высветленная солнцем глыба шахтного террикона, Журов неторопливо разжевал, посмаковал ягоду. Осунувшееся, небритое его лицо немного посветлело. — Ишь ты: лето уже! Не углядели, как подошло…
— Торгаши на лето не глядят, — придержав миску, Алевтина слила воду. — Когда это было, чтоб за черешню столько драли!
— На базаре два дурака: один — продает, другой — покупает.
Старательно свернув фунтик, она высыпала в него черешню, уложила в сумку. Заботы об этом, похоже, помогали ей прикрывать какое-то внутреннее недовольство, но как она ни старалась — это не укрылось от Журова.
— Хотела еще конфеток им купить, хоть сто грамм. Да хватит и черешни. Переодевайся скорей!
— Сейчас. Только побреюсь…
Набрав воды в металлический стаканчик, он ушел в комнату, пристроился перед зеркалом. Не новое, купленное по случаю в комиссионном магазине, оно придавало лицу неживой, болезненно-мертвенный оттенок, и, глянув на себя, Журов невольно вздрогнул.
Стараясь преодолеть холод, сжавший сердце, он торопливо работал старенькой, источенной бритвой, доставшейся еще от отца, и не мог совладать с тревогой. Мыльная пена хлопьями падала на грудь, на колени.
— Дай-ка мне что-нибудь… прикрыться.
С неожиданной готовностью Алевтина достала, подала ему чистое полотенце — накрахмаленное, с тугими, неразошедшимися складками — и, задержавшись, вдруг порывисто и крепко прижала к своей груди взлохмаченную его голову.
— И когда ты у меня человеком будешь? Как другие…
— Когда твоя дурота́ пройдет.
— Какая дурота́?
Высвободившись из ее рук, Журов стер с подбородка остатки мыльной пены, поднялся.
— Ну, ладно. Рубашку дашь?
Все еще сбивчиво дыша, она спросила:
— Какую тебе? Вьетнамку? Или под галстук?
— Давай без галстука, — перекинув полотенце через плечо, Журов пошел умываться. — И так жарко… спасу нет!
Неподалеку от Северного на давней, образовавшейся за годы войны, пустоши разросся лес-заказник. Посреди него вилась и уходила к Днепру Осьминка, густо одетая бирючиной и черемушником.
Тропкой, мимо шахты, мимо отгрузочного пункта и террикона, до заказника было около двух километров. Разговаривая, Журов и Алевтина шли и вроде забыли обо всем.
— Давно дождичка нету…
— Ребятам в заказнике и так не жарко. Не заболели бы только.
— Начальство вчера обещало: если полугодовой план выполним — обязательно премировка отломится!
— Вам, подземным, хорошо. А нам всё едино — оклад.
С деланной беззаботностью Журов признался:
— А я решил: не возьму!
Не скрывая осуждающего сожаления, Алевтина обернулась.
— Тю, сдуре-ел? Кто же с начальством наперекорки идет? Да и премии жалко.
Он несговорчиво рубанул воздух рукой:
— Жалко не жалко, по крайней мере совесть чиста.
Журову было еще не более тридцати, но, как все завзятые горняки, он старался выглядеть солиднее и даже отпустил усы. Короткие, не очень густые, они словно напоминали, что лучшая пора жизни прошла и ничего больше по себе не оставила.
На подъездных путях маневрировал паровоз. Сиплый гудок оглушил, спугнул голубей с копра, басово перекинулся на террикон, пролетел над окрестными полями и затерялся вдалеке.
— Дневная смена уголек отправляет! — подхватив под руку Алевтину, Журов проскочил между расцепленными полувагонами. — Первый эшелон на-гора выдали…
— Через шахту пройдем? — еще жалея о премии, спросила она. — Или по дороге?
— Через шахту. Всё ближе, чем вкругаля.
Глядя на заросший курчавыми завитками его затылок, Алевтина не находила слов для возмущения.
«Худо-бедно рублей бы двадцать пять дали, а так — ничего. Хожу в обносках, как отряха какая, ему — всё ничего!»
2
«Всё бы ничего, — думалось и Журову. — Но с электровозами у нас из рук вон! И надо не тянуть день за днем, а требовать отправки в ремонт, как оно положено».
Неподалеку от вспомогательного ствола стоял поднятый на-гора «карлик». Возле него возился машинист Янков — в замасленной брезентовой спецовке и помятой, сбившейся набок каске.
«Опять разладился, — колюче подумал Журов, на минуту забыв о своем. — А ремонтировать некому… воскресенье!»
Янков — угрюмый, нелюдим. Журов откровенно недолюбливал его и не скрывал этого. По привычке он хотел было узнать, в чем дело, но вспомнил, что впервые за три недели идет к детям, и, скрепя сердце, промолчал.
Дежуривший по шахте маркшейдер Никольчик окликнул его из окна:
— Ларионыч! Зайди-ка…
— Ну, чего еще? — точно не догадываясь, зачем понадобился, Журов неохотно отдал Алевтине сумку с гостинцами. — Подожди меня… вон хоть на лавочке. Я сейчас!
В дежурке, как обычно, накурено, сумрачно и после раскаленного солнцем полудня — прохладно. Оглаживая тяжелую, угловато-квадратную голову, Никольчик обещал кому-то по селектору:
— Через час, самое большее. Говорю — подошлю, значит подошлю. А ты не зашивайся! Всё.
Увидав Журова, он кивнул ему на стул, пододвинул наполовину раскуренную пачку папирос, бросил кому-то снова:
— Воротынцев, докладывай: что у тебя! Сколько-сколько? А ты что думал? Авралить — не у тещи блины есть!
Журов закурил, выдохнул сквозь ноздри линялый, бесцветный дым.
«Опять, похоже, спускаться заставит, — подумал он и, чувствуя, что не сможет отказаться, пожалел потерянное воскресенье. — Ну, беда! Хоть совсем из шахты не вылазь…»
Сняв наушники, Никольчик тоже взял папиросу, закурил и, махая горящей спичкой, сощурился. Румянец на щеках — прямо девичий, словно маркшейдеру и не под сорок.
— Ну? Куда собрался?
— Да в детский лагерь. Жинка близнят проведать надумала, гостинчика им собрала.