Шрифт:
Закладка:
— Лаврен, сегодня будем пиво пить! Я и на твою долю выиграл…
— А ну, — озабоченно отмахнулся Волощук. — Не до пива мне! — И, застегивая спецовку, спросил: — Воротынцева не видал?
— Всё! — Косарь изо всей силы стукнул шестерочным дублем по столу. — Считайте сухари…
Брезентовые штаны оказались Тимше коротковаты, но это было неважно, лишь бы накрывали голенища сапог. По обычаю многих горняков, он не заправлял их внутрь, а пускал поверх: если оступишься — не зачерпнется вода. Куртку можно было запахнуть вокруг чуть не дважды. Пришлось поплотней подпоясать ее брезентовым ремнем и не застегивать пуговицы ни груди.
Оживленная толчея, шум, говор в нарядной нравились ему, сразу вводили в жизнерадостный и грубовато-здоровый шахтерский мир. В этом мире не было места унынию и скуке. Нелегкая и опасная работа заранее возбуждала деятельную, кипящую через край силу.
— Козорез, ну как? — допытывался у несклепистого, тощеватого проходчика высокий, сутуловатый навалоотбойщик Мудряков. — Опять сегодня вива Кубу петь будешь?
— Не твоя забота, — отмахивался тот, затягивая потесней брезентовый ремень, и то подбирал, то выпячивал живот. — Когда-нибудь и ты вроде моего запоешь!
Лесогоны обсуждали необходимость держать в хозяйстве подсвинков и птицу, чтобы не пропадали отходы.
— Одна беда: отходами не прокормишь. Летом еще так-сяк: крапивы нарубишь, мокрицы. А зимой…
— Раньше хоть отруби на посыпку продавали. А теперь ни черта не привозят!
Рядом слышалось:
— Ты в шахте без году неделю, а я, может, двадцать лет!
— Так ведь разряды разные. Ты — семь пятьдесят получаешь, он — шесть, а я — четыре.
— Комсомольцам можно на один счет работать. У них еще в голове не посеяно, под усами взошло. А нашему брату, семейному…
Еще дальше говорили об аварии и предстоящих похоронах, хотя, как Тимша заметил, шахтеры избегали распространяться об этом перед спуском.
— Завтра, наверно. Пока вскрытие да акты, да протоколы. Сегодня уж не успеют.
— Пазычев, ей-богу, весь целенький. Что снаружи, что внутри. Задохнулся, видно, пока летел.
— Не снимали бы дверь в клети, целы б все были. «Карлик», он никого, кроме Журова, с собой на тот свет тащить не собирался.
— Ему что Журов, что не Журов — всё едино. Задурил и сверзился!
Потеснив игравших, Воротынцев разостлал на столе схему. Начальник участка Чистоедов стал объяснять задание.
— Вот он, Большой Матвей, как у нас лег. А штреки вот идут. Вкрест простиранию… соображаете? Откаточный — щит прокладывает; вентиляционный — проходческий комбайн.
— А как развязывать будем? — поинтересовался кто-то. — И кре́пи опять же?
— Кре́пи, как обычно.
— Как еще себя горные породы окажут? — почесывая в затылке, усомнился Воротынцев.
— Здесь песчаник. Большого давления не ожидается.
— На одиннадцатом участке тоже не ожидали, — напомнил Воротынцев. — А давление — больше ста тонн оказалось. Железное крепление и то…
Волощук протиснулся к начальнику участка.
— Александр Петрович, мы без четвертого не работники! Когда дадите?
— Что значит: не работники? — придрался к слову тот. — Скажи: в норму не укладываетесь — еще куда ни шло. А то — не работники. Кто ж вы тогда?
Обескураженно замявшись, Волощук не нашелся, что ответить. Работать втроем было трудно, но пожаловался он ради красного словца.
— Не укладываемся, конечно. Парнишка-то вроде ученика. Когда еще приспособится?
— Вот я и хочу дать вам настоящего проходчика, — словно вошел в его положение Чистоедов. — Жду, на примете имею. Потерпите.
Тимша боялся, что Волощук брякнет что-нибудь несуразное. Но тот покладливо согласился:
— Лады, потерпим. Только, чтоб настоящий проходчик был!
— Лучше некуда, — усмехнулся тот. — Артема Ненаглядова знаешь? Вот из больницы придет — и к вам. Согласен?
— Ненаглядыча хорошо бы, — обрадовался Волощук и предупредил еще раз: — Без обмана!
Возле ламповой его дожидался Косарь.
— Ну что? Дает или все обещанками кормит?
— Дает, дает, — Волощук удовлетворенно заторопился к стволу. — Ненаглядыч, обещает, из больницы придет — подключим.
Косарь смешливо хмыкнул.
— Посулил журку в небеси: «Вёснушка, принеси!»
5
Журку в небеси сулили проходчикам часто. Особенно хорошо это знали погибшие: Рудольский — потому, что был звеньевым, а Журов — по должности шахтного электромеханика.
В среду их хоронили. Четыре гроба были выставлены в нарядной на задрапированном, украшенном хвоей столе, где за день до этого Косарь играл в домино и где Чистоедов объяснял схему разработок Большого Матвея.
Заряженные шахтерки стояли у изголовья каждого гроба, будто Журов, Рудольский, Воронок и Пазычев собирались в шахту и замешкались по непонятной причине. Друг за другом сменялись в скорбном карауле уходившие на работу, вместо них становились поднявшиеся на-гора.
Хмурый, седоватый председатель шахтного комитета Гуркин приводил заступавших и уводил сменявшихся, пристегивал и снимал красные, с траурной каймой повязки, шепотом, словно боясь потревожить мертвых, отдавал приказания. И шахтеры подчинялись, знали — иначе нельзя.
Заплаканную, в слезах Алевтину поддерживали подружки-рукоятчицы. Невидящими глазами глядела она на обитые красной материей гробы, на погибших и, судорожно всхлипывая, ждала, когда всё кончится. Из-за цветов и венков ей было не видно затекшее синевой лицо Журова, а лишь смертно запавшее веко да безжизненно свесившаяся с подушки темная прядь. Взглянуть на голову Алевтина так и не смогла. Как сквозь воду слышала шепот сзади:
— Сорвался на клеть, с нее — в зумпф. Одна кепка на пятом ярусе застряла…
Ощущение собственной вины за то, что случилось, боролось в ней с чувством неожиданно облегчавшей душу освобожденности, и, по-прежнему всхлипывая, Алевтина с удивлением прислушивалась к самой себе. Что́ бы ни было, дрянью она себя не считала и, как всякая женщина, оскорблялась и страдала от того, что о ней думают так.
«Свое каждому дорого! Не дряннее я вас и всех других, а такую беду сам накликал…»
Вряд ли подружки догадывались о том, что ее мучило, да и сама Алевтина никогда не делилась переживаниями ни с кем, предпочитая таить их в себе. Но похороны были похоронами, и на них приходилось держаться, как положено: вдове — плакать и обессиленно клониться от горя; подружкам — поддерживать и утешать ее, как умеют.
Отец Рудольского — Антон Прокофьич — приехал ночью из соседнего района, вызванный телеграммой, и стоял возле гроба сына, держа ее, словно оправдание того, что находится здесь. Совхозный счетовод, он принял известие о нежданной беде, как принимают в народе — молча и невыказываемо, особенно на людях. Но крупные, жгучие слезы временами выступали откуда-то, точно из глубины души, и, боясь, что не пересилит себя, он как платком смахивал их скомканным и рваным бланком телеграммы.
Жена гостила у старшей, замужней дочери в Смоленске. Антон Прокофьич, решивший по-мужски принять удар беды на себя, со страхом думал теперь о том, что будет, когда она узнает о гибели сына. Представив вначале будто